И только тут заметила Чен, что у подруги ее за спиной нет рюкзака.
— Уеду я отсюда, — бормотала Невеста Моря.
— Куда же вы уедете? — всхлипывая, спрашивала Чен.
— А куда-нибудь. Возьму с собою Томико и уеду. Не боюсь я теперь ничего. Переедем мы с ней на другой берег моря, где нас никто не знает. Поедемте и вы с нами, если хотите.
— Я поеду, обязательно поеду, — соглашалась Чен и потихоньку тянула подругу к берегу. — Как же я останусь без вас, сестрица. А только можно ли вам оставить других детей? — спрашивала она, когда обе ступили на спасительный берег.
— А что, разве я их не выкормила, не выпоила? — сказала Невеста Моря, останавливаясь. — С меня хватит. Буду теперь развлекаться, курить табак. Эх, разве я не заслужила себе покоя, сестра?
— О, конечно, заслужили, — поддакивала Чен, стремясь увести подругу подальше от реки.
— А вон и птички летят из огня. — Со стороны заката летели по небу быстрые бесшумные птицы. — И ведь не сгорели, смотри.
— Так это же обыкновенная красная заря, — тихо заметила Чен, глядя на подругу со вздрагивающей на губах жалобной улыбкой.
— А мы с вами, сестрица, обыкновенные старухи, — печально проговорила Невеста Моря. — И выбросьте-ка вы тоже свои ракушки. Выбросьте! Ох, откуда сегодня столько птиц налетело!
Согнутая в три погибели Чен, послушно развязывавшая рюкзак, чтобы вытряхнуть вон раковины, подняла широкое лицо и, закатив вверх красные от слез глаза, долго смотрела на высокое огнедышащее небо, по которому все еще неслась огромная стая молчаливых птиц.
Анатоль Кудравец
Микола вернулся
Слухи росли, как грибы, и брались неизвестно откуда. Пришла, словно с неба свалилась, какая-нибудь новая весть и айда гулять по селу, как подвыпивший дядька — от двора ко двору.; И не просто гуляет, на ходу обрастает новыми выдумками, как собака репьями, перерастает в молву. Идет время, и вдруг словно бы приоткрывается какая-то завеса и все видят, что молва — это не просто бабьи сплетни, а самая что ни на есть чистая правда!
Трудно сказать, кто первый в Глыбочке пустил слух о том, что Марфиного Миколу выпустили, и он возвращается домой, да мало кто поверил этому. Как это возвращается, если ему влепили семь лет, а отбыл он всего пять, и на тебе — домой. Здесь что-то не так… Разве что заболел чем-нибудь таким? Так ведь здоровяк был, шофер, после армии.
Семь лет Микола отхватил за то, что убил отчима. Как оно там все вышло, никто не видел. Сидели, выпивали, видно, хорошенько набрались, отчим, наверно, сказал что-то наперекор. Они и прежде не ладили, с первого дня невзлюбил Микола отчима, ревновал к нему мать, а сам человек горячий, неуступчивый, и вот — бутылкой по голове. А бутылка из-под шампанского, как гиря. Месяца три перед этим отгулял Микола свою свадьбу, с того времени и осталась бутылка. А сколько там нужно было старому…
Ну и загремел Микола… Одни считали, что семь лет много, другие — что маловато, надо бы побольше, все же человека загубил. А теперь говорят, что Микола вот-вот должен вернуться домой. Хотя кто мог сказать? Наверно, мать, Марфа. Ее сердце болело, больше ничье…
Возвращается, ну и пусть возвращается. Отовсюду люди возвращаются, если человек жив-здоров и охота ему вернуться. Только с того света нет возврата, всевышний — господин суровый, несговорчивый, не любит отпускать своих слуг обратно, на землю.
Поговорили люди, обсудили эту новость, да и стали жить дальше, делать каждый свое дело. Лишь Марфа и Люся, жена Миколы, ждали его со дня на день. Да еще, может, маленькая дочь Миколы, которую Люся родила, когда Микола уже отбывал свое, заработанное, хотя что он мог понимать, этот ребенок? И опять же на людях женщины старались не вспоминать Миколу: страшная смерть, виновником которой он был, не давала им права жалеть его открыто. Как только разговор заходил о Миколе, многие сразу вспоминали тот зимний вечер, когда по селу разлетелась весть о гибели старого Лариона, и как никто не хотел верить в то, что вот так, ни с того ни с сего можно было убить человека. Микола же словно рехнулся: он забрался по лестнице на чердак и не хотел оттуда слезать, как его ни уговаривали, а если кто приближался к лестнице, швырял кирпичи. Не хотел спускаться даже и тогда, когда приехал участковый милиционер, пока тот не пригрозил.
Нет горя страшнее, чем то, о котором нельзя никому рассказать. Лишь оставшись наедине, в своей хате, женщины отводили душу: говорили о Миколе, горевали, как ему трудно где-то там одному, без семьи. О себе они молчали.
Прошел год после суда, второй, жизнь шла своим чередом, подрастала дочь Миколы, а вместе с дочерью словно бы росло и право женщин говорить о Миколе, теперь уже как об отце сироты. Марфа даже решилась как-то рассказать бабам о том, что Микола прислал письмо, в котором пишет, будто ему могут уменьшить срок, потому что работает он на какой-то очень тяжелой и опасной работе и слушается начальство. Да и Лариона, отчима, он не хотел, не собирался убивать, так вышло по пьянке, по дурости…
И вот по селу прошел слух, что Микола возвращается домой.