— Мне думается, что вы придаете слишком большое значение базарным толкам, — возразил молоденький чиновник из секретариата. — Вот я, например, заметил…
— Замечай, замечай на здоровье, сынок, — отозвался окружной комиссар, — еще и не то скоро заметишь. А покуда разреши мне заметить кое-что, — Тут он отвел чиновника в сторону и принялся ему втолковывать что-то насчет своего любимого детища — оросительного канала.
Холден отправился в свое бунгало, думая, что и он не один на свете; его мучил самый благородный из известных людям видов страха — страх за судьбу другого.
Прошло два месяца — и, как предрекал комиссар, Природа взялась за красный карандаш, чтобы навести ревизию. Не успела закончиться весенняя жатва, как по стране пронесся первый вопль голодающих; правительство, постановившее, что ни один человек не имеет права умереть с голоду, отправило в несколько округов пшеницу. Потом со всех сторон на Индию двинулась холера. Она поразила полумиллионную толпу паломников, которые пришли поклониться местной святыне. Многие умерли прямо у ног своего божества; другие обратились в бегство и рассеялись по стране, распространяя смертельную болезнь. Холера брала приступом укрепленные города и уносила до двухсот жизней в сутки. В панике люди осаждали поезда, цеплялись за подножки, ехали на крышах вагонов — но холера сопровождала их и в пути: на каждой станции из вагонов выносили мертвых и умирающих. Люди падали прямо на дороге, и лошади англичан пугались и вставали на дыбы, завидев трупы, черневшие в траве у обочин. Дождей все не было, и земля превратилась в железо, лишив человека возможности зарыться в нее и там найти последнее убежище от смерти. Офицеры и чиновники отправили свои семьи в горы и оставались на посту, заполняя согласно предписанию бреши, возникавшие в боевых рядах. Холден, снедаемый страхом потерять самое драгоценное, что было у него на земле, выбивался из сил, уговаривая Амиру уехать вместе с матерью в Гималаи.
— Зачем мне уезжать? — спросила она однажды вечером, когда они сидели на крыше.
— Сюда идет болезнь, люди умирают; все белые женщины давно уехали.
— Все до одной?
— Разумеется, все; ну, может быть, осталась какая-нибудь старая сумасбродка, которая нарочно рискует жизнью, чтобы досадить мужу.
— Не говори так: та, что не уехала, — сестра мне, и ты не должен называть ее плохими именами. Пусть и я буду сумасбродка: я тоже останусь. Я рада, что в городе нет больше белых женщин, не знающих стыда.
— С женщиной я говорю или с несмышленым младенцем? Если ты согласишься уехать, я отправлю тебя с почетом, как царскую дочь. Подумай, дитя! Ты поедешь в красной лакированной повозке, запряженной быками, с пологом, с красными занавесками, с медными павлинами на дышле. Я дам тебе для охраны двух ординарцев, и ты…
— Довольно! Ты сам несмышленый младенец, если думаешь о таких вещах. К чему мне все эти побрякушки? Ему это было бы интересно — он гладил бы быков и забавлялся попонами. Может быть, ради него — ты приучил меня к английским обычаям! — я бы уехала. Но теперь — не хочу. Пусть бегут белые женщины.
— Их мужья приказали им уехать, любимая.
— Прекрасно! Но разве ты мой законный супруг, чтобы отдавать мне приказы? Ты не муж мне: я просто родила тебе сына. Ты мне не муж — ты вся моя жизнь. Как же я могу уехать? Я ведь сразу узнаю, если с тобой приключится беда. Пусть беда будет не больше ногтя на моем мизинце — а правда, он совсем маленький? — я все равно ее почувствую, будь я в самом раю. Может быть, летом ты заболеешь, и тебе будет грозить смерть, джани, — и ухаживать за тобой позовут белую женщину, и она украдет у меня последние крохи твоей любви!
— Но любовь не рождается за одну минуту, и ее место не у смертного одра.
— Что ты знаешь о любви, каменное сердце! Хорошо, ей достанется не любовь, но слова твоей благодарности — а этого, клянусь Аллахом и пророком его и клянусь Биби Мириам, матерью твоего пророка, этого я не перенесу! Мой повелитель, любовь моя, я не хочу больше глупых разговоров; не отсылай меня. Где ты, там и я. Вот и все. — Она обняла его за шею и ладонью зажала ему рот.
Никакое счастье не может сравниться с тем, которое люди вырывают у судьбы, зная, что над ними уже занесен ее карающий меч. Они сидели обнявшись, смеялись и открыто называли друг друга самыми нежными именами, не страшась больше гнева богов. Город под ними корчился в предсмертных судорогах. На улицах жгли серу; в индуистских храмах пронзительно выли гигантские раковины, потому что боги в эти дни стали туговаты на ухо. В самой большой мусульманской мечети днем и ночью шла служба, и со всех минаретов почти беспрерывно раздавался призыв к молитве. Из домов доносился плач по умершим; один раз они услышали отчаянные вопли матери, потерявшей ребенка. Когда занялся бледный рассвет, они увидели, как через городские ворота выносят мертвых; за каждыми носилками шла кучка родственников. И, глядя на все это, они еще крепче обнялись и содрогнулись, охваченные страхом.