И тогда она дрогнула, поддалась и пропустила меня. Зеркало оказалось поверхностью обычной двери, которая открывалась при нажиме. Я стоял в маленькой комнате, почти каморке, скупо освещенной, словно из экономии, двумя слабыми лампочками. Человек в пижаме, сидевший за канцелярским столом, зачищал пилкой ногти, близоруко держа их под самым носом. Локтями он опирался на груду бумаг.
— Присядьте, пожалуйста, — сказал он, не поднимая глаз. — Стул там, в углу. Полотенце с него можете снять. Вас ослепило? Это пройдет. Подождите минутку.
— Я спешу, — сказал я бесцветным голосом. — Как мне отсюда выйти?
— Вы спешите? Однако я советовал бы вам не торопиться. Вы нам что-нибудь изложите?
— Извините?
Он самозабвенно зачищал ногти.
— Здесь есть бумага и ручка. Я не буду мешать…
— Я не намерен ничего писать. Где выход?
— Не намерены?
Остановившись посреди движения, он посмотрел на меня водянистыми глазами. Я уже вроде бы видел его когда-то — и в то же время не видел. Рыжеватый, с маленькими усиками, подбородок отодвинут назад, выпуклости щек раздуты, сморщены, словно он прячет под ними орешки.
— Тогда давайте напишу я, — предложил он, возвращаясь к своей пилочке для ногтей. — А вы только подпишите…
— Но что?
— Показаньице…
"Вот тебе и раз!" — подумал я, беспокоясь о том, чтобы не стиснуть челюсти, поскольку выпуклость, образованная их мышцами, могла меня выдать.
— Не знаю, о чем вы говорите, — сухо сказал я.
— Ой ли? А пирушку помните?
Я молчал. Он провел ногтями по ткани одежды, покрутил пуговицы, проверил, блестят ли они должным образом, затем вынул из ящика стола маленький, толстый, оправленный в черное томик, который сам раскрылся на нужном месте, и принялся читать:
— Параграф… гм… итак: "Кто распространяет слухи, пропагандирует либо иным убеждает других, что Антиздание как таковое не существует, подлежит наказанию в форме полной эклоклазии". Ну?
Он приглашающе посмотрел на меня.
— Я не распространял никаких слухов.
— А кто говорит, что вы распространяли? Сохрани Господи, ведь сами же вы ничего не делали. Вы только пили коньячок и слушали. Или, может быть, у вас есть затычки, чтобы ими уши запечатывать? Но, к сожалению, наличие затычек тоже может быть наказуемо, ибо…
Он заглянул в том.
— "Если кто-то присутствует при совершении преступления, попадающего под определение параграфа N-N, абзац N, и не даст по прошествии N часов после его совершения показаний перед соответствующими органами, то он подлежит наказанию в форме эпистоклазии, если суд не усмотрит в его поведении смягчающих обстоятельств, исходя из параграфа "n малое".
Отложив том, он уставился мне в лицо своими влажными, словно вынутыми из воды рыбьими глазами. Так он смотрел на меня некоторое время, пока наконец не предложил одним движением губ, таким незначительным, словно бы он выплевывал косточку:
— Показаньице?
Я отрицательно покачал головой.
— Ну, — просительно сказал он, обескураженный этим. — Малюсенькое показаньице?
— Нет у меня для вас никаких показаний.
— Крохотное?
— Нет. И, пожалуйста, перестаньте так себя вести! — крикнул я. Меня трясло от неудержимой ярости. Он заморгал очень часто, словно бы замахала крыльями застигнутая врасплох птица.
— Ничего?
— Ничего.
— Ни словечка?
— Нет.
— Может, вам помочь? Вот хотя бы так: "Присутствуя на пирушке, устроенной профессорами…" здесь перечисление имен… "а также…" и снова имена… "такого-то числа…" и так далее… "я стал невольным свидетелем распространения…" Ну?
— Я отказываюсь давать какие-либо показания.
Он смотрел на меня куриными, совершенно круглыми глазами.
— Я арестован?
— Проказник! — сказал он, затрепетав веками. — Тогда, быть может, что-нибудь другое? Гм? Му-му? Гав-гав? Кис-кис?
— Пожалуйста, перестаньте.
— Кис… — повторил он, кривляясь, будто разговаривал с грудным ребенком. — Загвоздочка… заговорчик… — пропищал он по-детски тонко, — за… го..?
Я молчал.
— Нет?
Он лег всем телом на стол, словно хотел на меня броситься.
— А это вы узнаете?
В руке у него была округлая коробочка, полная мелких, словно горошины, обшитых черной материей пуговиц.
— О! — вырвалось у меня.
Он записал эту реплику с преувеличенной поспешностью, бормоча себе под нос:
— О… как Орфини…
— Я ничего такого не говорил!
— О? — подхватил он снова, подмигнув мне. — О, и больше ничего? Одно О, голое О? Без ничего? Ну, как же так, одинокое О? Нужно дальше: Ор… ну? Духовное облачение, священник, что-то насчет того, чтобы вместе, глупости такие вот, хм?
— Нет, — сказал я.
— Нет — однако О! — проговорил он. — И все-таки — О! Все время О!
Он потешался все более явно. Я решил молчать.
— А может, мы споем? — предложил он. — Песенку. Например, такую: "Жил-был у бабушки белый Бараннчик". Ну? Нет? Тогда, может быть, другую: "Динь-дом-бом! Дом…" Вам это знакомо?
Он выдержал паузу.
— Твердый, — проговорил он наконец, обращаясь к коробке с пуговицами. — Твердый, гордый и надменный. Эх, пущай ведут на муки! Никогда я не признаюсь! "Человек есмь!" А тут ведь ничегошеньки, тут только пилатики, и хоть бы крест… Но ведь нет! Мы не можем ничего, совсем ничего не можем. Мы ведь другое… Крестик на дорогу!..