Перед развернутой на столе стенной газетой — как командир перед картой — сидел Давид Бажанов, рыбовед и первый судкор «Коммуны». Он что-то строчил своим вечным пером с терпеливым прилежанием и упорной верой летописца. Золотым острием пера, он словно вырубал слова своей правды на узких длинных полосках бумаги, подобно тому, как писец-каменотес — на холодных скрижалях камня. Он сидел лицом ко мне, и за стеклами его очков я видел уже знакомый мне блеск.
Рядом с Бажановым стоял Гуцай.
Фигура его казалась непомерно большой в сравнении с фигурой Бажанова. Гуцай стоял чуть согнувшись, в почтительной позе, как школьник. В руках он держал узкую длинную полоску бумаги, видимо намазанную клеем. Бажанов указал ему место, куда следует приклеить заметку, и Гуцай аккуратно приложил полоску к каркасу газеты и пригладил ее своей большой рукой, как утюгом.
Я заметил, что повязка с его руки уже снята.
Потом Гуцай о чем-то тихо спросил Бажанова — я не расслышал, о чем, — и Бажанов внятно ответил: «это успеется завтра». Возможно, что мне только так показалось, но я увидел в огромной фигуре Гуцая, на его молодом, красивом лице мелькнувшее вдруг разочарование.
Тогда я понял, что Бажанов был не только рыбий доктор и ловец тресковых желудков, но — если можно так сказать — ловец сердец человеческих. Я был удивлен, раздосадован оттого, что не понял этого с первого взгляда, когда подметил за его роговыми очками веселые глаза охотника и сердцеведа. Подумать только! Как с докучливой своей склонностью к сравнениям я не вспомнил о славе его тезки Давида, пращой сразившего великана Голиафа?
СИРЕНА
Враг наступал.
В окрестностях города жители рыли рвы. Слышен был дальний гул орудий. В небе реяли самолеты.
Копая землю, бухгалтер Наумов беспокойно поглядывал в небо: кто их там разберет — свои или чужие? Со вчерашнего дня вражеские самолеты налетали сюда трижды, сбрасывали бомбы, строчили из пулеметов. И теперь, едва доносилось передававшееся связистами «трево-о-га!», Наумов был в числе первых, убегавших в кусты.
— Береженого бог бережет, — отвечал он на насмешки, когда тревога кончалась.
Бухгалтер Наумов был человек неплохой, ценный работник, но было в нем нечто такое, что заставляло окружающих посмеиваться над ним, — нечто старомодное, несмотря на то, что лет ему было всего пятьдесят с небольшим.
Отдыхая на сеновале после непривычной для него работы землекопа, он развлекал усталых товарищей рассказами о своей прошлой жизни. Рассказывал он не о том, о чем мог рассказать человек его возраста, современник мировой войны и революции. Да и что, собственно, мог он о них знать? От империалистической войны он, по собственному выражению, уклонился, во время гражданской войны служил где-то в глубоких тылах. Рассказывал Наумов всё больше о мирной спокойной жизни, об удобствах и об уюте, какими была полна его жизнь когда-то и какими он упрямо старался окружить себя и сейчас.
Забавно: он и сюда, на земляные работы, явился как на пикник — в люстриновом пиджаке, с резиновой надувной подушкой, с термосом через плечо.
— Герой из меня не выйдет! — посмеивался он над собой.
Однако лопатой Наумов работал прилежно, и товарищи прощали ему его люстриновый пиджак, подушку, термос и улепетывание в кусты.
Проработав неделю, Наумов ушиб ногу. Ушиб был сравнительно легкий, но лопату пришлось всё же оставить. Наумова хотели отправить в город, но он наотрез отказался: всё учреждение здесь, незачем бухгалтеру одному торчать в городе, нога скоро поправится.
А когда появилась необходимость в сирене, которая заменила бы связистов и освободила их для работы с лопатой, Наумов, пренебрегая больной ногой и тремя километрами расстояния, вызвался пойти за сиреной.
Обливаясь потом, с тяжелой сиреной на плече, ковылял Наумов по пыльной дороге, возвращаясь к месту работы. Полдневное солнце слепило глаза. Наумов с вожделением поглядывал на тенистый лесок, тянувшийся вдоль дороги. И хотя нога у него болела, и дорога лесом, он знал, была длиннее, он всё же свернул на эту дорогу.
Хорошо было в лесу! Было прохладно, приятно пахло смолой и брусничным цветом. Щебетали птицы. Наумов опустил сирену на землю, присел на траву. Не слышно было дальнего гула орудий, гудения самолетов. Свежая густая трава манила на отдых. Наумов лег на спину и замечтался.
Сирена!