— Максимализм савейских людей! Не рабскую покорность, не овечье следование любой "политике партии", не пассивность, не безыдейность, не мещанскую бесхребетность — а противоположную черту. Максимализм. Видишь, насколько неадекватным было сознание этого человека? Он не понимал, что максимализм и энтузиазм сопровождают этапы роста, а для упадка характерно обратное — цинизм, прострация, утрата идеалов и стремление к личному преуспеянию за счет краха целого. Взять хотя бы Ромейскую империю в период упадка — там было тоже самое.
— Да уж. Ни следа максимализма. Сами открывали ворота варварам…
— Вот видишь. Один пример, а уже видно — в области обществоведения и политики Левшов был сущим младенцем. А ты спрашиваешь, почему он не взял власть. Да если бы сознание современников Левшова не было реформистским, благостным и примиренческим — еще вопрос, чем бы все кончилось в девяностые годы. Дельцин бы победил, или взяли бы верх другие силы, подлинно прогрессивные. Кстати, Левшов победу Дельцина именовал не иначе, как "революцией". Я, говорит, пережил одну революцию, и больше не желаю видеть ничего подобного. Ну вот, видишь: человек именует реакцию "революцией". Это что, адекватно? Дальше ехать некуда. И вот эта боязнь потрясений, сладенький пацифизм и абстрактный гуманизм, о неправильности и вредности которого постоянно, со школы еще, нам твердили — да Левшов не слушал, очевидно — сыграли с ним злую шутку. Конечно, он был гением в области техники и инженерии. Был он и смел, и стоек, и убеждения имел. Пожертвовал жизнью ради своего пацифизма. В моральном отношении — чистый человек. Но как политик и философ он мне напоминал…
— Кого напоминал?
— Знаешь… Какого-то гомункулюса из пробирки, успевшего подняться до сверхклассовой морали в классовом обществе. Он поднялся до общечеловеческой морали, хотя человечество далеко не едино. Живя в первобытном лесу, он его принимал за райский сад, где волк и ягненок мирно пасутся бок о бок. Ну, и понятно, что первый же волк…"
В наушниках воцарилось скорбное молчание. Наконец, вновь раздался голос Тулинцева. Опьянев, он говорил все невнятнее, но речь оставалась членораздельной:
"— Покойный вообще относился к политике насторожено. Если средний обыватель называет ее "грязным делом", то он именовал борьбу политических групп "обезьяньими играми". Независимо от того, какие идеи стоят за каждой из этих групп.
— Вот как?
— Да. И я сильно подозреваю, что в число таких "обезьяньих игр" он включал даже войну с алеманским фашизмом, да и вообще всякую попытку угнетенных распрямить спину и добиться своего освобождения. В истории таких попыток было немало. Ты слушаешь?
— Да, да. Борис, я хочу знать о покойном Левшове все. Понимаешь, абсолютно все! Взгляды, привычки, страхи, странности, фобии…
— Была у него фобия. Он боялся партий и групп. В любой организации ему чудилось что-то зловещее. Ну, ясно, что с таким настроением он не мог опереться ни на одну из групп нашего общества. Еще такая особенность была: очень хорошо знал историю техники, но вырывал ее развитие из общего потока… И ставил как бы над обществом, вне общества.
— Что-то вроде техницизма? Самодовлеющего, не так ли?
— Угу. Алексею даже не приходил в голову вопрос: почему изобретение паровоза в Инглезии изменило эту страну, а такое же изобретение в Рабсии, в те же годы — не привело ни к чему. У нас ведь паровоз долго оставался лишь игрушкой… Из-за того, что политический режим в Империи был, мягко выражаясь, неблагоприятным для прогресса. И вот эту связь между политическими переворотами и внедрением новой техники, скрываемой под спудом старой элитой, он не всегда осознавал ясно. Он еще мог признать необходимость революции для прошлой эпохи, для электрификации Рабсии. Но признать ту же самую закономерность для сегодняшнего дня — никак не хотел. Верил в "лимит на революции", поставленный то ли богом, то ли кем… Нет, дорогой Никита. Гениальный инженер Левшов не был ни шантажистом, ни "ужасистом", ни бунтовщиком, ни политическим заговорщиком. Он был просто мирным, хорошим человеком. Слишком хорошим для нашего грешного мира. Потому и погиб."
На сей раз молчание длилось долго. Прервал его жесткий, рубящий голос Доброумова.
"— Что ж. Я все понял, Борис. И не только о Левшове. Я многое понял о тебе самом.
— Вот как? И что вы обо мне поняли?
— Ну, сам посуди. Политическую лояльность ты считаешь обывательщиной и бесхребетностью. Дельцина считаешь реакционером, и вместо него хотел бы видеть у власти какие-то "прогрессивные силы". Ты не отрицаешь борьбу классов, и сочувствуешь в ней "угнетенным", как сам выражаешься. О временах Империи отзываешься непочтительно. Считаешь возможной и необходимой революцию, даже в наши дни. Воспеваешь максимализм, как сейчас говорят — "крайнизм". А тебе не кажется, что все это похоже, как две капли воды, на идеи Союза Повстанцев? Неужели ты с ними?