— Тогда скажи, столько лет прошло, почему наше мирное соцобщество по сей день играет в войну: студенческие десанты, отряды, бойцы, командиры, погоны, и в кино взрывы и выстрелы? Почему нужно все это помнить и ничего не забывать? Почему нормальная мирная жизнь не рождает у нас символов и приходится спекулировать на военной тематике?
Отец задумывается, это с ним редко случается, обычно ответ у него на языке. Я так и спрашиваю:
— Ты в затруднении?
— Пожалуй, — соглашается он, — не знаю, на каком уровне тебе ответить.
— На твоем, разумеется.
— Видишь ли, система наша является замкнутой, так сказать, по определению, то есть зам-кнутость есть своеобразная необходимость ее совершенствования. И в некотором смысле враг мой — друг мой. Чем отчетливей лики наших врагов, тем крепче мы стоим на ногах. Улавливаешь?
— Ты хочешь сказать, что разрядка не в наших интересах?
Ясные отцовские глаза искрятся иронией.
— Ваше поколение пренебрегает диалектикой, а зря. Диалектика тренирует мысль, учит рассматривать явления с разных точек отсчета. Разрядка — на пользу социалистическому лагерю, а напряженность цементирует социалистическую структуру. Потому социализм и непобедим. Понятно?
Я тупо смотрю на отца. Глаза его смеются, и мне кажется, что надо мной потешается нечто иное, огромное, непостижимое — и могущественное.
— Разрядка привносит в нашу экономику перспективы, возможности роста, но она разбалтывает структуру, и очередная холодная война, которую, конечно, объявляем не мы, а те, кто раздосадован нашими выгодами в разрядке, вызывает к жизни центростремительные тенденции. И новым букетом… — Отец поднимает палец вверх. — … новым букетом расцветают все цветы социализма, а все приобретенное в период разрядки остается при нас. История работает на социализм. Осознают ли это малявки, фыркающие на величайшую реальность истории?
Отец уже откровенно смеется. Я не смеюсь.
— Допустим, но при чем здесь военная символика?
— При том, что социализм побеждает тогда, когда защищает свои завоевания.
— Ты можешь говорить проще? — я уже злюсь.
— Проще, Гена, можно говорить о простом. Коли уж у нас военная тема на повестке, я бы сравнил социалистическую тенденцию с пулей нарезного оружия. Убойность и дальность такой пули зависит от ее вращения, заданного нарезами в стволе. Торжество социализма зависит от степени ортодоксальности его структуры. Заметь, наш строй пользовался наибольшей популярностью в мире именно тогда, когда он был, ну, скажем, не очень-то привлекателен, я имею в виду сталинскую эпоху…
— Ты хочешь сказать, что сталинизм — это ортодоксальный…
— Ни в коем случае, — поспешно перебивает отец, — все эти ГУЛаги лишь издержки становления.
— Щепочки?
— Издержки! — не соглашается он. — Ортодоксальность социализма многогранна. Но цели в то время были очерчены яснее и определеннее. Бескомпромиссность — это самая обаятельная сторона социалистического идеала. Ваш Солженицын, поди, думает, что это он своими писульками настроил Запад против нас. Ничего подобного. Это Хрущев скомпрометировал наш социализм, он нарушил принцип некритикуемости пути.
Я вскакиваю с кресла.
— Слушай, папа, почему бы тебе не сказать обо всем этом в своих лекциях?
Я нарушаю неписаный закон нашего общения, — не переходить на личности. И отец мгновенно словно маску натягивает.
— Я пытался говорить с тобой, как с мужчиной.
— А чего, по-твоему, мне не хватает до мужчины?
— Мужества, — говорит он, и мне становится больно, будто меня ударили по ране. Я пытаюсь вернуться к разговору.
— Значит, ты считаешь, что игра в войну это своеобразный способ укрепления структуры? Так?
— Так, — нехотя соглашается отец, — если мыслить совсем уж просто.
Но я это знал и до него. Что же я хотел услышать? Пожалуй, то, чего не знаю, разве не думаешь иногда, что все-то и дело в том, что ты чего-то не знаешь.
— Возможно, ты говорил истину, то есть факты… — Я усиленно тру ладонью лоб. — Ну, а если я не принимаю эту истину, если она мне отвратна…? На истине это никак не отразится.
— …как тогда я должен жить, чтобы уважать себя?
Он смотрит на меня, словно оценивает мои способности к восприятию высших и горьких истин.
— Бороться с миром объективных вещей — дело сумасшедших!
— Что же остается?
— Наверно, уйти из этого мира.
Господи, да что же он за человек! Сказать такое собственному сыну, не моргнув глазом, не вздрогнув…
— А если я последую твоему совету, ты не будешь испытывать угрызений совести?
— Нет, — говорит он спокойно, — если человек добровольно выбирает смерть, значит, жизнь для него еще хуже.
Мне очень хочется кричать: «Ты не человек! Ты монумент, марксистская скрижаль на мраморе!» Я не кричу. Я иду к двери, но отец окликает меня:
— У меня тоже есть к тебе кое-что…
Отец смущен, он теребит прядь на виске, и это признак чрезвычайного волнения. Я снова сажусь в его кресло, а он стоит напротив.
— Я хотел бы познакомить тебя с Валентиной.
— Это необходимо, папа? — спрашиваю я как можно мягче. У меня нет никакого желания знакомиться с этой женщиной. Отец теребит висок, странно видеть его в такой позе, даже неловко за него.