— Генночка, — стонет она, — у нас же еще есть время, можно, я еще похожу с ними, полчасика. А ты подожди, ладно?
— Только полчасика, — соглашаюсь. — Нам опаздывать нельзя.
Она вся как взъерошенный воробей.
— Пойдемте, я покажу, с чего нужно начинать.
Я выхожу сквозь ряды милиционеров и полной грудью вдыхаю душный и смрадный воздух города.
Я выбит из колеи. Я взвинчен. Я ненавижу этого художника, на чью мазню пялился больше часа. Я припоминаю его лицо, оно мне омерзительно, мне хочется вернуться и сказать ему какую-нибудь гадость. Увы, я не могу вернуться без помощи дочки подполковника Лубянки. Однако прикидываю в уме, что бы я мог сказать этому маляру. Я бы сказал ему, что он горлопан в живописи, что нет у него никакой такой идеи, о которой он вопиет разнузданными красками, что, наконец, мне все это давно известно — и зарезанные царевичи, и развороченные храмы. Да веришь ли ты сам, сукин сын, в тайну храмов? А если не веришь, какое право имеешь выводить меня из себя! Да знаешь ли ты, пижон в заграничном тряпье, что я уже давно стесняюсь своей страсти и к песне русской и к мордам рязанским, что я уже гомо эсперантос. А не закричишь ли ты сам на эсперанто, когда твои поклонники стащут с тебя французский костюм, обрядят тебя в красную рубаху, выволокут тебя из твоей комфортабельной квартиры, да затащат в намалеванный тобою храм и потребуют усердия в совместной тысяче поклонов? Нет, чёрт побери, ты надеешься, что ничего такого не случится, все это одни прокламации…
На меня уже пялятся вокруг, потому что я размахиваю руками и гримасничаю, шевеля губами. Бог с ним, с художником! Вот сейчас здесь, на Манежной площади, чего я более всего хочу? Мне радостно, потому что в эту минуту я хочу оказаться в доме отца Василия или у той опрокинутой лодки на берегу озера, и чтобы была ночь и молодая луна. А за руку держать Тосю, и чтоб немного хмельно было, а из глаз чтоб слезы просились!
Я оглядываюсь по сторонам, вижу Кремль, прищуриваюсь, чтобы из взгляда ушло все, что чуждо этим стенам и башням, и вот это уже почти картинка, вроде тех, что в Манеже, и отец Василий со своей дочкой вполне вписываются в новый пейзаж, что родился в моем прищуренном взгляде на Кремль. Более того, только с ними, неуместными, смешными и милыми, этот пейзаж получает завершенность, потому что они одноприродны. А я, вписываюсь ли я туда же? Ей-Богу, вписываюсь, если опять же за руку с Тосей.
Я открываю глаза широко, оглядываю все вокруг, шипящее, гремящее, воняющее, и говорю всему этому: «Сгинь! Сгинь немедленно! Господи, если Ты есть, дай мне эту минуту чуда! Полминуты! Я знаю, что не заслужил чуда, но прошу Тебя, дай, ведь я над пропастью, слева машины, справа машины, а над головой кремлевские звезды, и некуда сделать шага, чтобы он не оказался решающим. Помоги же мне только в одном шаге!»
— Вам плохо?
Да, мне очень плохо, родная милиция!
— Там, — машу рукой на Манеж, — очень душно.
Милиционер — моих лет или чуть моложе — опытным взглядом оценивает мой возраст и социальное положение и переходит на доверительное «ты».
— Скажи, сколько народу, а? Уже вторую неделю вот так прут. Что, сильный художник, да?
— Сходи, — отвечаю, — посмотри.
— Сходим. Завтра тут наряд будет. Потолкаемся. Ну, все в порядке?
Это о моем состоянии. Я благодарен ему. Он человек, и я человек.
— Порядок.
Ко мне уже спешит Леночка, и мы под благословляющим взглядом милиции топаем от Манежа к метро. Мы уже опаздываем, и когда я врываюсь в квартиру, отец тут же показывается из своей комнаты. Он при полном параде, но ему не очень-то удается сохранить в лице обычное спокойствие, а увидев Леночку, он встревоженно хмурится. Я оставляю спутницу у двери, беру отца за локоть, отвожу в кухню.
— Это твоя новая?..
— Не новая и не моя, но мне кажется, она упростит ситуацию, впрочем, если тебе не угодно…
— Ну, почему же…
— Не волнуйся, — успокаиваю его, — в любой момент ее можно отправить, это вполне в нашем стиле.
— Ну, если в стиле, — отец улыбается. — Может быть, так будет лучше.
— А… — как бы это спросить? — Валентина… уже здесь? Как ее отчество?
— Николаевна, — буркает отец.
Бедный! Впервые я его вижу в таком несолидном положении, он нервничает, для него это противоестественно.
— Ты, пожалуйста, — говорит он просительно, — будь снисходителен и терпим, ты ведь можешь.
Господи, отец просит меня! Да чего я не сделаю для него, я сто лет мечтал услышать просьбу из его уст.