От попутчиков он переходит к «Кузнице», от нее — к футуристам. И замечает, что в репрессиях они не пострадали, их ядро осталось неприкосновенным. Тут Веселый прав, если не считать уже расстрелянного 10 сентября 1937‑го как «японского шпиона» вождя Левого фронта искусств Сергея Третьякова, которого Бертольд Брехт называл своим учителем. Не распалась, говорит Веселый, и когорта конструктивистов. Зато вот кулацкие, крестьянские и крестьянствующие перебиты почти сплошь. Есть еще в литературе изгои и отшельники, есть сочувствующие и скептики, дирижеры и подпевалы, матерые волки и трухлявые богатыри, да и кого только нет! И все они, помимо прямых связей друг с другом, объединяются еще и при редакциях, издательствах, Литфонде…
Вот тебе и «кустование» — с одной стороны, бред, а с другой — нормальная человеческая жизнь!
И заключительная, многозначительная фраза Артема Веселого: «О причинах, порождающих в писательской среде нездоровые настроения, а равно и о деятельности ССП многое можно было бы сказать, но судить обо всем этом как арестант и враг народа я не могу».
Но в чем фокус — все эти группы и группочки потом, под уродливой лупой Лубянки, становились вражескими бандами, подлежащими уничтожению.
Из уродливых схем и рассуждений, нагроможденных в лубянских следственных досье, выходит, что вся, абсолютно вся советская литература только тем и занимается, что борется с партией, поскольку все писатели так или иначе связаны со всеми, и все они маскируются, двурушничают и клокочут ненавистью, и под видом творчества и приятельских встреч замышляют убить дорогого товарища Сталина. Больше того, не только писатели, но и все люди в СССР, да и все человечество — потенциальные враги, одержимые манией добраться до вождя и прикончить его. Параноидальное сознание усача, засевшего в Кремле, заразило страну массовым психозом страха и злобы.
Произошла мутация сознания, навязывались новые понятия и представления о человеке и человечестве, выраженные особым, языкоборческим, извращенным жаргоном. «Каэрлица» не просто встречаются друг с другом, а «устанавливают связь», и встреча превращается в «сборище», на котором укрепляется «каэрдружба» и, стало быть, может вспыхнуть и «каэрлюбовь», в результате которой возникают ЧСИРы — члены семей изменников родины, то бишь жены и дети, родня…
Каждый из писателей дал в руки следователей свой список, перечень коллег, на Лубянке литературные имена без конца перетасовывались, пока наконец не застывали в окончательном виде — в сталинском расстрельном списке.
То же превращение имени в номер, те же штампы, тот же портрет преступника — по его же собственному описанию. И маниакальная идея у всех: средоточие зла — Сталин и его надо убрать. Мысль в общем–то правильная, но дальше ее, мысли, дело и не идет.
Если раньше писатели жили под контролем, то теперь — под конвоем. И всех вели к одному концу. Все так или иначе оказывались в длинной, нескончаемой очереди — к сталинскому расстрельному списку и расстрельному рву.
15 марта 1938‑го этот ров принял еще двух крестьянских поэтов, друзей Есенина, — Петра Орешина и Василия Наседкина. Вместе с ними был казнен литератор Николай Федосеевич Рождественский, подробности жизни которого, к сожалению, узнать не удалось.
Но неужели все писатели — такие пропащие? Нет, есть и среди них светлые исключения, правда, и те с какими–то пятнышками, с червоточинкой. Загадкой предстал перед Наседкиным Андрей Платонов.
«У Андрея Платонова я бывал тоже два–три раза. По–моему, он молчаливым был со всеми. Политических разговоров он никак не поддерживал, беседы проходили только в рамках литературных дел. А когда я жаловался на трудности жизни вообще, он отмалчивался. Во время одной беседы я как–то задал ему вопрос — откуда у него такой пессимизм и страдания, которые чувствуются почти в каждом его рассказе? Вместо ответа Андрей Платонов лишь улыбнулся. В общем, А. Платонов представляется мне и психологически, и политически человеком больным и ни во что не верующим».
Платонов лишь улыбнулся… Он уже давно написал свое «письмо Ежову», акт капитуляции, как бы пережив возможную казнь в будущем, письмо по стилю и смыслу — абсолютно такое же, как те, что напишут братья–писатели через несколько лет на Лубянке. А может быть, и кошмарнее — по тому чудовищному хаосу, какой внесло советское государство в души своих подданных.
Письмо это, от 9 июня 1931‑го, в официальные печатные органы, «Литературную газету» и «Правду», — открытое обращение к власти, вернее, к ее воплощению — Сталину. Дело было после разноса вождем, а вслед за ним и советской печатью повести Платонова «Впрок».