Но, не прибегая к историческим недостоверным свидетельствам, кто не видит того, что дикого человека, кажется все удаляет от покушений и всех средств, чрез которые можно бы ему перестать быть таковым? Воображение его не представляет ему ничего сердце его ничего от него не требует, его малочисленные надобности находятся всегда свободно под его руками; он столько далек от степени нужных познаний, чтоб желать приобрести в том большие, что не имеет ни предвидения, ни любопытства. Зрелище природы становится для него неудивительным, понеже оное ему столь много откровенно; в нем видит он всегда единый порядок, и всегда те же перемены; он не имеет смысла, чтоб удивляться и самым великим чудесам, и у него не должно искать философии, в которой человек имеет нужду, дабы узнать, как сделать тому наблюдение однажды, что он видел вседневно, душа его не смущающаяся ни от чего, предается единому чувствованию настоящего существования своего, безо всякого о будущем понятия, как бы близко оно быть ни могло, а намерения его столько же ограниченные, как и его мысли, едва ли простираются и до окончания одного дня. Таков еще и ныне степень предвидения у Караиба, он продает поутру из хлопчатой бумаги сделанную постелю, а вечером приходит со слезами выкупить ее, не предусмотрев, что в следующую ночь будет опять иметь в ней надобность. Чем более рассуждается в сем содержании, тем более расстояние между беспримерною ощутительностью и самым простым познанием, увеличивается в наших глазах; да и не возможно понять, как мог бы человек едиными своими силами, без помощи обхождения с другими и без понуждения надобностей, перейти толь великий промежуток. Сколько может быть, прошло веков, прежде нежели люди дошли до того, что стали в состоянии видеть другой огонь, кроме небесного? Сколько требовалось им разных случайностей, чтоб научиться самому общему употреблению сея стихии? Сколько раз допускали они погасать оному, пока еще не нашли искусства его производить опять? И сколько может быть раз, всякая из сих тайн умирала вместе с тем, который оную изобрел? Что скажем мы о земледелии, как о искусстве, требующем сколького труда и предусмотрения, которое связано с другими искусствами, и о котором весьма явственно, что оно не иначе могло быть во употреблении, как по крайней мере в начавшемся уже обществе, и которое не только служит нам к получению семье образом из земли пищи, коею бы она снабжала нас и без того, как к принужденно ее произрастить те преимущества, кои вкусу нашему приятнее? Но положим, что люди умножились до такого числа, чтобы уже естественных произращений недовольно было к пропитанию их, которое положение сказать при сем можно, показало бы великую выгоду для человеческого рода, в сем образе живущего, положим, что без кузницы и приличных к ней снастей, орудия, принадлежащие к земледелию, спали с неба в руки диких людей, что сии люди преодолели бы ту смертельную ненависть, какую они все к продолжительной работе имеют; чтоб научились они потребное себе предвидеть так далеко; чтобы домыслились как должно орать землю, сеять жито и садить деревья, чтоб нашли они способ молоть хлеб, и квасить виноград, которые вещи все надобно, чтоб показаны им были от небес, по причине невозможности их постигнуть: то как могли бы они всему оному сами собою научиться, какой был бы и после сего человек столь безумный, что бы стал беспокоиться и пахать поле, которое будет пограблено первым пришедшим на оное человеком, или скотом, коему сия жатва понравится? И как может каждый намериться провождать жизнь свою в тяжком труде, от которого он тем вернее не надеется собрать плода, чем более оной ему будет потребен; одним словом, как может сие состояние возбудить людей к земледелию, пока еще земля не разделена между ними, то есть, пока еще состояние природное не уничтожено?
Когда бы мы хотели положить дикого человека, столько искусным в размышлениях, как его представляли нам ваши Философы; когда бы мы, по их примеру сделали его самого Философом, открывающим чрез самого себя превысочайшие истинны, делающим себе, чрез последствие весьма отделенных рассуждений, правила о справедливости и причине выводимые из любви к порядку вообще, или из сведомой ему боли его Творца; одним словом, когда бы мы присвоили его уму столько смысла и просвещения, сколько он иметь должен, и сколько в самой вещи находится в нем, неповоротливости и неосмысленности, какую пользу получил бы весь род изо всей такой метафизики, которая не могла бы другим быть сообщаема, и погибла бы вместе с вымыслителем своим? Какие успехи мог бы учинить человеческий род, будучи рассеян в лесах между зверей? И до какого степени могли бы довести свое совершенство, и просветить себя взаимно люди, которые не имея твердого жилища и никакой друг к другу надобности, едва ли могли повстречаться два раза во всю жизнь свою; да и то один другого не зная, и ничего друг другу не говоря?