Читаем Рассвет в декабре полностью

Видит черный, весь лакированный кабриолет с когда-то впервые увиденной и изумившей его лошадкой. Она бежала весело и надменно, точно играя, выстукивая копытами, по Английской набережной Невы. Он долго потом думал, что такая нарядная, в сверкающих наглазниках лошадка может быть только из цирка; видит матовые тройные шары фонарей Троицкого моста, куда въезжаешь на трамвае мимо пустого плаца Марсова поля и Летнего сада, обогнув памятник очень красивому Суворову; никому не интересную Петропавловскую крепость с золотым шпилем, а где-то в сторонке за ней — точно не известно где — заманчивые и страшные «Американские горы», куда его поведут когда-нибудь; длинный прямой Каменноостровский проспект с только что поставленным памятником «Стерегущему»: два матроса бросаются открывать какую-то заслонку, из которой льется чугунная вода; полный чудес, первый в жизни цирк «Модерн», которому потом предстоит сгореть дотла; магазин, где снежной зимой за большими витринами цветут кусты сирени и прохладно пахнет влажной землей. Это все просто дорога домой, и он старается не задерживаться, оторваться от подробностей, но совсем не видеть, не знать, где он и что вокруг него, он тоже не может. Тусклое зимнее утро. Безлюдно в квартире. Тишина, только потрескивают по всем комнатам затопленные печи. Прохладно и сумеречно. Он сидит, по-турецки скрестив ноги, прямо перед открытой чугунной дверцей кафельной печи. Его обдает жаром и светом, и он не отрываясь глядит в пылающую пещеру, полную голубых, красных огоньков, вспышек дыма и рушащихся, сияющих россыпей раскаленных углей. Там все меняется поминутно, и это что-то значит, но что — непонятно. Он сидит на большом медном листе, прибитом перед жерлом печки медными гвоздиками с маленькими головками. В руках у него стакан с детским «кофеем» с молоком и половина вдоль разрезанного калача, намазанного ливерной колбасой. Он любит смотреть и жариться у открытого огня, он любит ливерную колбасу и нарочно пришел и уселся тут на пол, где ему никто не помешает, чтоб получать все удовольствия разом, и вот слезы текут по его круглым, детским щекам. Слезы восторга и горести, мучительного напряжения отчаянного порыва решимости, готовности к какому-то совершенно неопределенному, но великому подвигу, несмотря на семь лет и ливерную колбасу.

Ах эта, такая малочисленная, сомкнувшаяся в полутьме у бревенчатой городской стены дружина русских воинов с длинными копьями, в островерхих шлемах. Весь воздух заполнен смятенными, рыдающими, прекрасно слитными голосами толпы окружающих воинов жен. Они певучим плачем, скорбно и величаво встречают страшную их общую судьбу.

Сердце у Алешки томилось и рвалось от одного воспоминания об этих голосах, о музыке, все ему объяснявшей, чего ему никогда бы не понять из слов. Он знает, что эта маленькая дружина прощается с народом, перед тем как выйти на смерть из городских стен навстречу несметным татарским полчищам. Вся до одного она поляжет в жестокой сече в чистом поле. Это знают женщины и сами воины, и потому они так и поют: как будто причитая над ними, как над погибшими, оплакивая их, как мертвых, и прощаясь с ними еще живыми. И голоса воинов поют, соглашаясь и тоже прощаясь, с тем мужеством, которому нет надобности скрывать и скорбь о себе и о неизбежной гибели города, за который они уходят сражаться и умереть, — города, который потом чудесно окажется спасенным, но они-то, бедные, сейчас этого еще не знают…! И Алеша, всхлипнув, запивает слезы кофеем и, чувствуя солоноватый привкус во рту, откусывает от калача, жует и, вздыхая, опять видит в раскаленной пещере прекрасное, на всю жизнь что-то решившее в нем самом видение града Китежа — оперы, которую он слышал, видел и пережил, наверное, вот тогда, лет семи-восьми от роду…

Да, да, странно, наверное, но вот именно тогда, семи-восьми лет! Наверное, у всякого по-своему, а у него это был «Китеж», когда он, сам не сознавая, вдруг, и, оказалось, навсегда, сердцем поверил в свою причастность, принадлежность к чему-то, что он и назвать-то еще не умел, — к своей прекрасной, вечной, живой родине — справедливости… Много, очень много лет прошло, прежде чем это могло сказаться в его жизни, и, конечно, не в те окружавшие его семилетнюю жизнь годы, когда само слово «патриот» звучало насмешкой над черносотенным «заверуцаряиотечество».

— Ты не спишь? — тихонько, заботливо задала жена самый глупый из всех заботливых вопросов, какие есть на свете.

Действительно, он не спал, но с неохотой возвратился теперь издалека. Как-то не совсем возвратился. Еще где-то очень близко слышался тихий звон рушащихся углей в пылающей топке.

— Мечтал о чем-то? — снисходительно-мягко, как привыкла с ним говорить за время болезни, начала она, но тут же догадливо поправилась: — Вспомнил что-нибудь?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже