Ученик Моще-Лейба из Сасова, известный Авраам-Давид, будущий рабби из Бусака, собрался провести субботу в Бердичеве. Сасовский цадик спросил его: «А сможешь ли ты удержаться от смеха?» — «Да, рабби». Но Авраам-Давид переоценил свои силы. Безумие поразило его во время первой субботней трапезы. Ни с того ни с сего он разразился смехом и не мог остановиться тридцать дней и тридцать ночей. Рабби Моше-Лейб написал тогда своему другу: «Я послал тебе целую вазу, а ты вернул мне ее разбитой на тысячи осколков».
Этот эпизод никогда не был полностью исследован. Хасидские хроники ограничиваются тем, что наделяют его счастливым концом. Леви-Ицхак, движимый состраданием, отменил наказание. Ученик выздоровел. Но почему он смеялся в присутствии Учителя и его гостей? Что заставило его столь бесцеремонно оскорбить хозяев? Ведь он был простым заурядным человеком. Неужели он увидел, открыл или осознал в Бердичеве нечто такое, что заставило его рассмеяться в святейший момент недели, перед лицом достойнейших деятелей хасидизма? Этого мы никогда не узнаем.
Мы никогда не узнаем истины. Целый период, какой-то особый период в жизни рабби — табу. Хасидские тексты едва намекают на это. Думается, он не смог преодолеть состояние глубокой депрессии, более глубокой, чем те, предыдущие.
Мы знаем, к примеру, что однажды ночью, очутившись на тогдашней улице Дубильщиков, он был охвачен безграничной, почти нечеловеческой печалью и потерял сознание. Мы знаем также, что его угнетало воспоминание о самоубийстве бедного, убогого служки, повесившегося на главном светильнике синагоги — ради вящей «славы» Господней. Постоянно навещая других учителей, Леви-Ицхак, по всей видимости, пытался избавиться от видений, овладевших им после долгого, многолетнего сопротивления.
Он погрузился в себя, превратился в затворника. Внезапно утратил способность исполнять официальные обязанности и проводил время, необычайно быстро читая из маленькой книжечки, с которой никогда не расставался. Он находился в прострации, отсутствующий взгляд блуждал поверх предметов и людей. Он, чья страстность высекала искры из каждого сердца, выгорел дотла, став испуганным, затравленным человеком. Пружина сломалась. Что его мучило? Переутомление? Или наслоившиеся переживания, обиды взяли свое? Возможно, накопившиеся неудачи ввергли его в отчаяние. Много цадиков собралось, чтобы помочь ему. Они приписали недуг иным глубинным и скрытым причинам. Ицхак-Айзек из Калува констатировал: «Это возмездие ангелов, он понукал их». Другие усматривали здесь кару: кажется, Леви-Ицхак засомневался однажды и в своей собственной силе, и в искренности своих последователей. Третьи утверждали, что он пал жертвой своих предосудительных изысканий: тайной наукой нельзя заниматься безнаказанно. Беззащитен и уязвим тот, кто бросает вызов Божественному порядку. Открыл ли Леви-Ицхак, что душа может стать врагом разума? Что рвение, доведенное до предела, обрывается в бездну, что метания оборачиваются безумием? Понял ли он, что его мольбы не привели к ожидаемым результатам, ибо Богу легко не внимать им либо не придавать его молитвам значения. Никто не знает — и что совсем уже странно, — никто даже не пытался узнать.
Однако его болезнь не выглядит исключением. Многие другие хасидские учители страдали подобным же образом: Барух из Меджибожа, Нахман из Брацлава, Элимелех из Лизенска, Святой Люблинский Ясновидец и, согласно некоторым источникам, сам Баал-Шем. Все они по-разному боролись с меланхолией. Быть может, с неотступным вниманием всматриваясь в страдания, они приучились видеть в мире только скорбь, и, напряженно вслушиваясь, в тысячи печальных голосов, предпочли оглохнуть и онеметь. И все-таки с Леви-Ицхаком дело обстоит иначе: о его надломе почти не упоминается, словно летописцы хасидизма не хотели, чтобы он предстал перед нами измученным, сломленным человеком. Кто угодно — только не он. Легенда принуждала его оставаться верным себе, пылающим верой, источающим силу и творческий восторг.