В предисловии к «Повестям в повести» (вариант 10 октября 1863 г.) писатель гордо заявляет: «Я пишу романы, как тот мастеровой бьет камни на шоссе: для денег исполняет работу, требуемую общественной пользою. Я знаю, что искры поэзии брызжут при этой работе: кто работает с любовью, тот вносит поэзию во всякую работу, тем более в поэтическую <…> успеху моих романов не мог бы помешать и Гоголь. Я был бы очень заметен и при Диккенсе. Потому я с радостью вижу и теперь, как радовался этому прежде, что в некоторых молодых писателях есть сильный талант. Они мне не соперники <…> Моя карьера, как романиста, не та. Они – сами по себе, я – сам по себе. То люди одной карьеры с Диккенсом, Жоржем Зандом. Я хотел идти по такой карьере, как Годвин. Чтобы испытать свои силы, Годвин вздумал написать роман без любви. Это замечательный роман. Он читается с таким интересом, как самые роскошные произведения Жоржа Занда. Это „Калеб Вилльямс“» (XII, 682–683).
Привлекая имя Годвина, Чернышевский несомненно в это время думал о Герцене, художнике-мыслителе, таком же, как и он, по деспотической воле правительства, «государственном преступнике»: «Очень может быть, что у меня перед глазами, как человек одной со мной карьеры, не один Годвин, а и еще кто-нибудь, сильнее Годвина. Говорить об этом – неудобно. Не для моего самолюбия, а потому, что это больше дело истории, чем современности. Но вы можете быть уверены, что я вполне понимаю то, что пишу» (XII, 684).
У Белинского рельефно намечены две разновидности романистов, представляющих разные типы художественного мышления: герценовская и гончаровская. И у Чернышевского в конце концов намечена та же типология: с одной стороны, Годвин, олицетворяющий «логическое» начало в искусстве, и с другой – Жорж Санд, в «роскошных произведениях» которой преобладает творческая фантазия. Таким образом, своими романами, создаваемыми в Петропавловской крепости, Чернышевский намеревался продолжать традиции интеллектуального романа Герцена.
Разумеется, рационализм, логическое начало в произведениях новых романных жанров не имело ничего общего с холодной рассудочностью и не отрицало законов искусства. Новый тип художественного мышления содействовал воплощению гармонического слияния политики, науки и поэзии, «поэзии мысли» с «поэзией сердца».[133
]Таким образом, роман Чернышевского по праву можно соотнести с такими выдающимися, эпохальными явлениями мировой литературы, какими были на Западе интеллектуальные социально-философские произведения Вольтера и Годвина, а в России – Герцена. Его творчество – звено в цепи таких форм художественного сознания, как герценовское, щедринское, где главную роль играет группирующее, оценивающее, анализирующее и синтезирующее сознание, не только не скрывающее этой своей работы, а заставляющее переживать эстетически его активность и преодолевать «бессознательность» в восприятии противоречий жизни.
Чернышевский был подготовлен к осуществлению новых творческих принципов на писательском поприще глубоким эстетическим обоснованием литературы как «учебника жизни», а творческого метода романиста – как сочетания таланта с «живым сердцем» и «с мыслью, дающею силу и смысл таланту, дающею жизнь и красоту его произведениям» (II, 303). Он уже имел писательский опыт, оформляя в университетские годы свой дневник (продолженный в Саратове в 1852–1953 гг.) и первые, оставшиеся незаконченными, повести: «Пониманье», «Рассуждение о воспитании» («История Жозефины»), «Теория и практика». Нельзя не учитывать огромную литературную практику Чернышевского на посту ведущего публициста и литературного критика «Современника», в ходе которой налаживались знакомые затем по роману «Что делать?» контакты его с читателем-другом и апробировались разные варианты авторской полемики с «проницательным читателем» (введение литературной маски автора-рассказчика, использование в полемическом диалоге большого набора стилистических средств «атаки» – иронии, сарказма, гротеска и т. д.).