Так думал Волховской в 1870 г. Но к 1877 г. настроения переменились. Наступила пора поэтизации мученичества и жертвенности. Непроизвольные вначале, эти чувства возводились теперь в культ, им придавалась даже способность революционизирующего воздействия на массы. Тот же Волховской в стихах «О братство святое, святая свобода…» (1877) именно в страданиях за убеждение видит путь, духовно сближающий его с народом:
Ему вторит по-своему Синегуб в стихах «Перед смертью» (1877):
Атмосфера поэтизации страдания сгущается настолько, что в поэзии этих лет начинает возникать образ своего рода «революционного» Христа:
Лик мученика в терновом венце превращается во всеосеняющий образ-символ, черты его проступают повсюду. В стихотворении Синегуба «Терн» даже природа «излучает» этот образ:
Психологически это явление объясняла в своих воспоминаниях Вера Фигнер: «Тот, кто подобно мне был когда-либо под обаянием образа Христа, во имя идеи претерпевшего оскорбления, страдания и смерть, кто в детстве и юности считал его идеалом, а его жизнь — образцом самоотверженной любви, поймет настроение только что осужденного революционера, брошенного в живую могилу за дело народного освобождения <…> Идеи христианства, которые с колыбели сознательно и бессознательно прививаются всем нам, и история всех идейных подвижников внушают такому осужденному отрадное сознание, что наступил момент, когда делается проба человеку, испытывается сила его любви и твердости его духа как борца за те идеальные блага, завоевать которые он стремится не для своей преходящей личности, а для народа, для общества, для будущих поколений».[577]
Отрицая официальную церковную мораль как мораль покорности и рабства, народники поэтизировали в образе Христа и его учеников черты действенного подвижничества, готовность принять страдание за идею.
Общеизвестно вошедшее в историю признание на суде народовольца Андрея Желябова: «Крещен в православии, но православие отрицаю, хотя сущность учения Иисуса Христа признаю. Эта сущность учения среди многих моих нравственных побуждений занимает почетное место. Я верю в истинность и справедливость этого вероучения и торжественно признаю, что вера без дела мертва есть, и что всякий истинный христианин должен бороться за правду, за права угнетенных и слабых и, если нужно, то за них пострадать».[578]
Поэтизация мученичества за правду не только спасала революционера от одиночества и отчаяния, но и являла перед изумленной Россией образец нравственной стойкости. Народники считали, что их подвижническое поведение под следствием и на суде разбудит в обществе дремлющую совесть, а в народе — сочувствие к страдальцам за его интересы. Говоря о том, что не кресты и награды побуждают революционера на подвиг, Герман Лопатин писал: «Им полагается другой крест — Христов. И они несут его усердно и честно, ибо знают, что этот крест был одним из могущественнейших орудий завоевания Христом половины мира».[579]
В трудные годы тюрем, ссылок и полицейских преследований неизмеримо возросла в отношениях между революционерами духовная ценность дружеских и любовных чувств. Это была святая дружба и святая любовь братьев и сестер по идее, по миросозерцанию, совершенно свободная от эгоизма, мелочного самолюбия, повседневной житейской прозы. «Мы чувствовали себя, — вспоминал М. Новорусский, — прочной, единой, неразрывной семьей, узы которой, казалось, становились еще теснее от общей тягости тюремных уз. И в сознании этой солидарности мы почерпали громадные силы для перенесения наших невзгод, которые каждый нес и чувствовал не только за себя, но и за других…».[580]
В стихотворении «Друзьям» (1875) Морозов писал: