Раннее утро. Солнце еле-еле поблескивает из-за облаков. Не прячется за них, а знай себе мерцает, как стробоскоп на дискотеке. Внезапно темнеет, столь же внезапно светлеет, только музыки не хватает. Улицы кишат людьми. Все слаженно движутся в одном направлении – к центру Тбилиси, к площади Свободы, будто демонстранты либо крысы, зачарованные сказочной свирелью. Не торопясь, размеренным шагом, разве что не в ногу. Впрочем, не слышно ни лозунгов, ни призывов. Дети несут на нитках черные лакированные шары, которые блестят, будто отлитые из пластмассы. Шары странным образом вибрируют, словно в каждом из них засело по существу, которое вот-вот проломит скорлупу и выберется наружу.
Нитки действуют как тонкий кабель, их вибрация передается детям, от детей – взрослым… И вот уже люди, асфальт, деревья, дома, солнце – все слаженно вибрирует, в унисон с воздушными шарами.
Все молчат, слышны только дыхание и топот ног. Мало-помалу я распаляюсь. Отбросив смущение, начинаю нагло протискиваться сквозь толпу, расталкивая локтями и отдавливая ноги всем, кто попадется мне на пути. Я собираюсь опередить их всех. Толкаюсь самым бессовестным образом, но никто не останавливает и не бранит меня. Нехотя, но уступают дорогу. Расступаются, оставляя для меня узкий коридор.
Бросаюсь бегом. Сначала несусь сломя голову, но вскоре, сообразив, что бежать еще долго, притормаживаю. Стараюсь выровнять дыхание, удержать ритм, как и положено на больших дистанциях. Если не ошибаюсь, в этом деле знают толк эфиопы.
Вопреки ожиданиям коридор очень быстро кончается, и я влетаю в образованный людьми круг. Останавливаюсь. Когда-то здесь стоял памятник Ленину.
Окружающие беззастенчиво рассматривают с головы до пят. Почти все одеты в долгополые пальто серовато-зеленого цвета. Кое-где видны и черные. Поздняя осень на дворе, но дети почему-то одеты по-летнему. Все, как один, в коротких лиловых штанишках и платьях, белых гольфах до колена и бежевых сандалиях. Никто не издает ни звука. Над головами реют черные воздушные шары. И все чуть заметно вибрирует… или мерцает, как изображение на экране издыхающего телевизора.
Я один в центре круга. Еле дышу. Дрожат колени. Весь в поту. Мокрая рубашка липнет к телу. По-прежнему ни звука. Должно быть, от меня чего-то ждут. Я и сам понимаю: надо сказать хоть что-нибудь. Хотя бы из вежливости.
Между тем в толпе поднимается легкий переполох. Мужчины отступают в стороны и пропускают какого-то типа среднего роста. Пританцовывая, он вступает в круг и становится рядом со мной. Его тонкие аргентинские усики кажутся пририсованными карандашом. Лицо выбелено, как у гейши. На губах – легкий мазок помады. Несмотря на все ухищрения, сразу узнаю в нем одного из семи мудрецов[1]
. У него грустное лицо, но красивые глаза – большие, черные, беспокойные. Как опытный конферансье, он потирает руки, откашливается в кулак, прочищает горло. Ничего особенного – все по Станиславскому…На нем черные лакированные и блестящие, как клавиши рояля, туфли. Фалды фрака свисают чуть не до земли. Он отвешивает мне фальшиво-почтительный поклон, потом отворачивается и кланяется на все четыре стороны света. Будто здоровается не с публикой, а с полюсами Земли. Все смеются, кроме меня. Не понимаю, что смешного в этом идиотском водевиле. Отовсюду несутся ободряющие выкрики. Мудрец поднимает руку, пытаясь унять публику. Жеста оказывается достаточно, шум стихает.
– Дамы и господа, – смерив меня своим умудренным взглядом, он снова оборачивается к публике. – Кто из вас без греха, пусть первый бросит в него шар!
Его последние слова тонут в визге толпы. От смеха надрываются все, от мала до велика. Старухи прикрывают беззубые рты носовыми платками, их отвислые индюшачьи подбородки омерзительно подрагивают. Мужчины фыркают и раздувают ноздри, как жеребцы. Кто-то колотит по асфальту тростью, не в силах сдержать чувств. Дети покатываются от хохота, держась за животы. Сотни черных шаров устремляются в небо. Солнце по-прежнему мерцает, как неисправная неоновая трубка. У какого-то старика изо рта выпадает зубной протез и принимается скакать по асфальту, как в комиксе. Мудрец тревожно озирается, опасаясь протеза, и скрывается в публике.
Круг понемногу сужается. Не переставая хохотать, люди сходятся вокруг меня. Все ближе и ближе. Обступают со всех сторон. Это уже не публика. Это черт знает что – цунами, тайфун, а не толпа. Никто не смеется, даже не смотрит на меня. У всех тяжелые, утомленные лица. Липнут со всех сторон. Дышат мне прямо в лицо. Вот-вот раздавят. Или сварят, как паровую котлету.
– Двери закрываются, – объявляет кто-то педерастическим голосом. – Следующая станция «Авлабар».