«Хороший человек, добрый и мудрый, хоть и не намного старше. И нос у него, как у Ульяны, прямой, чуть вздёрнутый, и брови-былинки, а вот волос темнее и глаза болотистые, как у Евлампия».
Вслух произнёс:
— Благодарствую на добром слове. Только со сватовством погодить придётся... У меня ни родовичей, ни дома не осталось...
Сказал, и засели эти слова в голове, добавили горечи в сладкую радость встречи с Ульяной. С невесёлыми раздумьями миновал мост, побрёл улицей, но недалеко. Сзади схватили за руки, придавили спиной к бревенчатой стене. Дороня запоздало подумал:
«Предупреждал дед Никодим лихих людей опасаться».
Держали двое. Третий, вожак, сутулый, плотный, простоволосый, лицо скрыто темнотой, поигрывал ножом:
— Не сетуй, парень. Придётся тебе поделиться с убогими. Снимай шапку да кафтанишко, доставай кошель...
Договорить не успел. К великому удивлению Дорони, ноги вожака оторвались от земли, он стал взлетать. Теперь перед казаком высился Гуда. Кузнец поднял татя над головой, бросил о землю. Товарищи вожака отпустили Дороню, бросились на помощь. Пудовый кулак Прохора смел одного из грабителей, другой умудрился попасть в могучую грудь Прохора. Что толку бить хворостиной по щиту. Кузнец крякнул, пошёл на противника. Качнулся, ушёл от тычка, приложился сам. Вор стукнулся о стену, сполз на землю. Вожак очнулся, потянулся за ножом, но Дороня прижал его коленом к земле, ударил:
— Поспи, убогий.
Подошёл Прохор:
— Ты как? Не поранили?
Дороня встал:
— Здоров. Ты-то как здесь оказался?
— Когда уходил, оглянулся. Приметил, тени из-под моста вынырнули да за тобой увязались. Вот я следом-то и пошёл. Больно мне хочется на твоей с Ульянкой свадьбе погулять.
Вновь озаботили Дороню слова Прохора, не дали спокойно уснуть и в доме Хворостининых. С тоской смотрел казак сквозь малое оконце ввысь, туда, где кто-то неведомый откусил изрядный ломоть от круглого каравая луны и разбросал крошки-звёзды по чёрной небесной скатерти. Бессонной выдалась для Дорони тёплая июльская ночь. Уснуть удалось лишь под утро, и то ненадолго. Разбудил дед Никодим:
— Вставай, Дмитрий Иванович требует!
Мимо шумных торговых рядов Китай-города ехали вдвоём. Стремянного и челядинов, что следовали за ним по обычаю, князь отпустил у монастыря Николы Старого. Хворостинин, одетый для приёма у государя в парчовый опашень, красные сафьяновые сапоги и парчовую же шапку с высоким собольим околышем, был хмур. Нелёгкие мысли одолевали воеводу, нерадостные новости сообщили братья Андрей и Пётр. Царь, подозревая вокруг себя измену, лютовал. Для розыска по новгородскому делу и наказания виновных перебрался самодержец из Александровской слободы в Опричный дворец в Москве. Многие попали в опалу, многие поплатились жизнью, средь них и опричники. Не знал Дмитрий Иванович, что ждёт его под расписными сводами Грановитой палаты, где сегодня принимал правитель Московии. Похвалит царь, пожурит ли, велит ли рындам в белых ферязях и горлатных шапках бить его белыми сафьяновыми сапогами и рубить серебряными топориками, или прикажет палачу казнить прилюдно, а может, позабавится, бросит на растерзание медведю в Опричном дворце? С содроганием ожидал встречи. Не робел перед врагом на полях ратных, а тут будто на руки и ноги железа надели. Да и не за себя страшно, за семейство. У царя руки долги, не пощадит никого. Ох, как ему не хотелось видеть это старчески-бледное лицо: длинную тёмно-рыжую бороду, широкий морщинистый лоб, сурово сдвинутые брови, хищный с горбинкой нос и глубоко посаженные серо-голубые глаза — пронзительные, безумные, подавляющие волю...
Хворостинин огляделся, утишенно заговорил:
— Внимай, Дороня. — Гул голосов делал его слова неслышимыми для посторонних. — Неспокойно на Москве. Царь за новгородскую измену карает. Фёдор Басманов в большой опале, прежде он отца зарезал по царёву наущению, а ныне и сам под пяту государеву угодил. О ту пору и Афанасия Вяземского живота лишили... Дьяки Мясоед Вислый и Иван Висковатый смерти преданы, тоже и брат его Третьяк Висковатый за то, что князя Старицкого оклеветал... За ними Воронцов и князь Пётр Серебряный Богу души отдали.
— Пётр Семёнович! Неужто! — вскинулся Дороня, осенив себя крестным знамением, вымолвил: — Хороший был человек, воин смелый. Я с ним Астрахань от турков и крымчаков оборонял. Жалко!
— Жалко. И тех жалко, кого за три дня до нашего прибытия на Китайгородском торгу вешали да кипятком обливали. Было их больше сотни, и что будет со мной, неизвестно. Ныне на Москве мало кому довериться можно. У Ивана Васильевича кругом подслушники да подглядчики, а тебе верю и поручаю дело важное. Будешь ждать у ворот. Ежели со мною неладное случится, из Кремля человек верный выйдет и тебя о том известит. Ты же, не мешкая, скачи назад. Путь вспомнишь?
— Вспомню.
— В доме брат мой, Андрей, ожидает. С ним отвезёте мою жену Евдокию и детишек в поместье у Коломны, подальше от гнева царского. Иван Васильевич скор на расправу, не перекинулось бы его недовольство на родовичей моих. Останься при них защитником... покуда сможешь.