Он говорил тихо, задумчиво, чуть напевно, будто сказывал сказку. И я с трудом узнавала его.
— Очнулся я — плеск воды, ветер, и будто ветка моего лба касается. Легко так. Открыл глаза — надо мной женщина склонилась. Вся в черном, и лицо закрыто. Только руки, как птицы, из-под покрывала. И одна рука надо мной. На запястье тонкий шрам, как браслет. И серебряный обруч на голове.
Что-то говорила она, а что — я не понял. Знаю только, по имени звала. Голос низкий, тихий. А потом провела ладонью по моим глазам — и я уснул. Проснулся — никого. Только ручей шумит, и листья зелеными пятнами в вышине…
Вентнор смолк, глядел в пустоту просветлевшими глазами. А мне почему-то стало обидно. Еще обиднее, чем тогда, когда он рассказывал, как они испытывали меня. И очень хотелось сказать ему что-то злое. Чтобы он очнулся от этого полусна…
Я не сказала ни слова и не шевельнулась. Вентнор вздрогнул, оглянулся на меня, недоуменно улыбнулся:
— И отчего я это тебе рассказываю — ума не приложу.
— Морна, — сказала я сквозь зубы.
— Верно, — удивился он, — когда опасность близко, на исповеди тянет. Может быть, ты заснешь, или тоже хочешь исповедоваться?
— Еще чего!
— Тогда спи.
На перекрестке Трех Корон стоит врытый в землю широкий резной столб. На вершине его — три птицы с женскими головами. Птицы кажутся живыми — так искусно вырезано каждое перышко, так плавно изгибаются крылья, так горят их обведенные золотом глаза. Одна из птиц — алого цвета. Она лишь начала расправлять крылья, лишь приподнялась для полета, лишь немного открыла юное, несмелое еще лицо. Вторая птица, синяя, как вечерний туман, как предгрозовое море, гневно и горько глядит на дорогу. Одно крыло ее падает безвольно, как перебитое, второе изогнулось, пытаясь оторвать ее от земли. У третей птицы белое оперение, по утрам на нем сверкает солнце. Она распростерла крылья над двумя другими птицами, словно заслоняя их от неведомой беды. Лицо ее запрокинуто, черты его прекрасны и тревожны; поверх дороги, поверх лесов, рек и гор смотрит она туда, где за краем неба таится море. Все три птицы увенчаны золотыми коронами. И три лица их — юное, гневное, прекрасное — как одно. А за ними дорога к городу.
Город был возведен в незапамятные времена. Никто не знал теперь, какими были люди, вознесшие к небу его гордые башни. Они давно ушли, оставив след лишь в легендах да еще в стенах города, казавшихся нерукотворными. В ясную, хмурую ли погоду город был виден издалека. Посреди равнины высилась гора, трижды опоясанная оборонными валами и стенами. А за стенами и на самой вершине, был город. Он первым встречал солнце и последним провожал его, и когда на равнине царила еще тьма, на самой высокой башне, звавшейся Надзвездной, горел первый ослепительно белый луч. А потом солнце восходило все выше, и слепящий свет его озарял загадочные письмена на стенах Семи Башен. Говорили, что в письменах этих сокрыта судьба города, но когда, наконец, удастся прочитать их — город погибнет.
Люди, жившие в городе, считали себя наследниками его древних зодчих, хотя и не сохранили почти ничего из их искусства и таинственной силы. Однако они отличались от других племен — были темноволосы, светлоглазы и высоки, умелы в ратном труде и искусны в ремеслах. Они хранили свои, отличные от прочих, обычаи, и дети их с самого рождения запоминали слова сказаний, повествующих о дивном, чуждом и прекрасном племени — Серебряных Странниках, что некогда возвели город, а потом ушли к морю. И было предание, что Странники, уходя, оставили хранить город трех чудесных птиц, и птицы эти парят, незримые, в высоком небе — алая Сирин, птица юной радости, серебряная — Алконост — птица мудрости и света, и Гамаюн — синяя птица гнева и скорби. А когда все три слетятся в город — придет его величайшая победа и величайшее поражение.
Город звался — Ратанга.
Алконост. Встреча
— За Харена можно больше не тревожиться, — сказала мне Танис. Еще раз посмотрела на спящего Харена, склонилась над ним — статная, полногрудая, из-под голубого покрывала выбилась рыжая прядь. — Ожил человек. Нынче же отправлю его в общий зал. А ты… ступай-ка лучше к Красным Вратам с подводами, должно быть, опять раненых понавезли.
И, подумав, добавила:
— Незачем тебе ему на глаза показываться.
Она была права, Танис, старшая лекарка Дома Исцеления, строгая мать озорных мальчишек Рена и Сана, и все же мне стало горько. Неделю я сидела возле Харена, пока он был в жару, отпаивала, меняла повязки, поднимала лекарок при малейшей тревоге, а теперь — на глаза не показываться. Но приказ есть приказ, и я пошла на широкий, заросший травою двор, где у подвод ожидали молчаливые возчики.