Дескать, к чему разговаривать!
— Мы ведь не сходимся с тобой во взглядах! — уклончиво проговорил молодой человек.
— Как же, знаю! Очень даже не сходимся. Я — человек шестидесятых годов; ты — представитель новейшей формации. Где же нам сходиться? Но все-таки интересно знать твое мнение по этическому вопросу. Соблаговоли высказать.
— Если ты так желаешь…
— Именно, желаю.
— Тогда изволь…
И, слегка приподняв свою красиво посаженную голову и не глядя на отца, а опустивши серьезные голубые глаза на скатерть, студент заговорил слегка докторальным тоном, тихо, спокойно, уверенно и красиво:
— Я полагаю, что Гобзина со всеми его взглядами и привычками, как унаследованными, так и приобретенными, ты не переделаешь, что бы и как бы ты ему ни говорил. Если он, с твоей точки зрения, скотина, то таковой и останется. Это его право. Да и вообще навязывать кому бы то ни было свои мнения — донкихотство и непроизводительная трата времени. Темперамента и характера, зависящих от физиологических и иных причин, нельзя изменить словами… Человек поступает, как ему выгодно, и для лишения его этой выгоды нужны стимулы более действительные. Это во-первых…
«Как он хорошо говорит!» — думала мать, не спуская с сына очарованного взора.
«Дар слова есть, но какая самоуверенность!» — мысленно решил отец и иронически спросил:
— А во-вторых?
— А во-вторых, — так же спокойно и с тою же самоуверенной серьезностью продолжал молодой человек, — та маленькая доля удовольствия, происходящего от удовлетворения альтруистического чувства, какую ты получил, защищая обиженного, по твоему мнению, человека, обращается в нуль перед тою суммой неприятностей и страданий, которые ты можешь испытать впоследствии, и, следовательно, ты же останешься в явном проигрыше…
— В явном проигрыше?.. Так… так… Красиво ты говоришь. Ну, а в-третьих? — с нервным нетерпением, быстро перебирая тонкими пальцами заседевшую черную большую бороду, спрашивал Ордынцев.
— А в-третьих, если Гобзин имеет намерение, по тем или другим соображениям, удалить служащего, то, разумеется, удалит. Ты, пожалуй, отстоишь Андреева, но Гобзин уволит Петрова или Иванова. Таким образом явится перестановка имен, а самый факт несправедливости останется. А между тем ты, защищая справедливость, не достигаешь цели и, кроме того, ради ощущения удовольствия, и притом кратковременного и, в сущности, только тешащего самолюбие, рискуешь положением и этим самым невольно рискуешь не исполнить обязанностей относительно семьи. Кажется, очевидно? — заключил Алексей.
— Еще бы! Совсем очевидно… необыкновенно очевидно, — начал было Ордынцев саркастически-сдержанным тоном.
Но он его не выдержал…
Внезапно побледневший, он с ненавистью взглянул на сына и, возмущенный, крикнул ему:
— Фу, мерзость! Основательная мерзость, достойная оскотиневшегося эгоиста! И это в двадцать два года? Какими же мерзавцами будете вы, молодые старики, в тридцать?
Он больше не мог от волнения говорить — он задыхался.
Бросив на сына взгляд, полный презрения, Ордынцев шумно поднялся с места и ушел в кабинет, хлопнув дверями.
Вслед за ним ушла и Шурочка. Глаза ее были полны слез.
— А ты, Леша, не обращай внимания на отца! — промолвила нежно мать.
Но молодой человек и без совета матери не обратил внимания на гневные слова отца. Ни один мускул не дрогнул на его лице.
— Вот всегда так. Спросит мнения и выругается, как сапожник! — невозмутимо спокойно проговорил он как бы про себя, ни к кому не обращаясь, и, пожимая с видом снисходительного сожаления плечами, ушел к себе в комнату заниматься.
Поднялась и Ольга. Но, прежде чем уйти, спросила мать:
— Мы поедем к Козельским? У них сегодня фикс[3].
— А ты хочешь?
— А тебе разве не хочется? — в свою очередь спросила Ольга, пристально взглядывая на мать с самым наивным видом.
— Мне все равно! — ответила Ордынцева, отводя взгляд.
«Будто бы?» — подумала Ольга и сказала:
— Так, значит, не едем?
— Отчего ж… Если ты хочешь…
— Я надену свое creme, мама…
— Как знаешь…
«И чего мама лукавит? — подумала Ольга, направляясь в свою комнату. — Точно я ничего не понимаю!»
Ордынцеву было не до работы, которую он принес с собой из правления, рассчитывая ее прикончить за вечер. Нервы его были возбуждены до последней степени, и, кроме того, он ждал, что, того и гляди, явится жена.
Он знал ее манеру приходить с так называемыми «объяснениями» именно в то время, когда он уже был достаточно раздражен, и в эти минуты пилить и упрекать, ожидая взрыва дикого гнева, чтобы потом иметь право разыгрывать роль оскорбленной жертвы и страдалицы, обиженной мужем-тираном. Он знал свою несдержанность и мастерское умение жены доводить его до бешеного состояния, и всегда со страхом ждал ее появления на пороге кабинета после одной из сцен, бывавших за обедом, когда супруги только и встречались в последние годы.