Петр, материализовавшийся в виде модернизированного болота-города, стоял. Он грозил шведам и финнам, головастикам и пиявкам, морю и речкам. Бог явил святую троицу в образе водопада, человек ободрал творца. Он с-копировал, с-онанировал водопад. Он построил гидру. Гидра-электростанция была моделью человека и знаменовала его. Вот гидра целиком, и знаменует она человека, да и есть она человек. Вот падающая вода, и знаменует она человеческую плоть, да и есть она плоть. Вот исходящий от силы падающей воды свет, и знаменует он человеческий дух, да и есть он дух - электрический свет.
Людей почти не было, потому что не было ни солнца, ни пива. Выполз один мужик, он шел навстречу и раскачивался, но не от ветра, а от пива, которое было, когда было солнце. Он поравнялся с Саной и Аввакумом и негромко сказал "Твою мать". Это не относилось ни к матери Саны, ни к матери Аввакума, ни к какой-нибудь будущей мамаше, это относилось только к той девушке, которую отметил бог, несмотря на то, что у нее был муж Иосиф Иакович. Мужик сказал это про божью матерь, и его не поразило громом, потому что, может, сначала и было слово, и слово было все, но потом слово стало не все. Сначала было слово "море", и оно материализовалось в море, и слово "гора", и оно - в гору, и "дерево", и оно - в дерево, и "солнце", и оно - в солнце. Не предмет порождал слово, а слово порождало предмет. И предмет оказался больше слова. Море больше "моря", дерево больше "дерева". Словом можно было трахнуть, оно было духом, от него можно было зачать, а сейчас кто может зачать по телефону?
В деревянные формы заливали жидкий цемент, выращивали кубы и пирамиды. Все ново-и-новоиспеченные, они лежали на берегу. Это был искусственный рельеф вместо природных скал и камней. Некоторые кубы, может, прошлогодние, может, позапрошло- уже обросли мхом и имели естественный вид. Линия берега была аккуратно разложена на кубики неким кубистом, но не Браком и не Пикассо, потому что это было не на картинке. Стая птиц летела так, что в перспективе казалась одной птицей. "Не споткнись", - сказал Аввакум. Сана споткнулась о тень. Ветер шевелил пустые пюпитры, похожие на пюпитры, они же тенты летом, ветер - это что такое? И даже то, что у человека называется сердцем и распространяет по всему телу дух, или силу, этот дух, или сила, называется ветром над морем, над асфальтом, домами, например, над парком, похожий на человеческий дух внутри. Но как называется сердце, которое его делает, неизвестно.
Ветер гнал домой. "Полегче нельзя?" - сказал Аввакум ветру, но кто же его послушал. Ветер дул в спину сильно. Попалась деревяшка и еще одна деревяшка сиденье от стула. На ней нельзя было сидеть, но можно было написать картину. Сана подобрала. "Зачем?" - "Напишу". - "Куда денешь?" - "Повешу". - "Брось".
В комнате алкаша пусто. Нет ничего, что можно разбить, что разбить жалко. Все небьющееся. Каждый предмет выдерживает падение, значит, находится в состоянии невесомости. Алкаш отталкивается от земли с той же силой, с какой земля отталкивается от него, невесомость - способ. Каждый предмет способен тут же заменить другой предмет - падаешь на стол, тогда стол - диван, ешь на диване, диван - стол, выходишь через окно, окно - дверь.
В антикварной комнате каждый предмет бьющийся, все жалко, негде ходить. Стул восемнадцатого века, на нем плохо сидеть, на нем в восемнадцатом веке хорошо было сидеть. Но он и не для сиденья. Из чайника нельзя пить, он тоже восемнадцатого века, треснул; люстра прошлого века, она плохо светит и совсем не греет; часы тоже прошлого, они не ходят, но других нет. Стул не для того, чтобы на нем сидеть, чайник не для того, чтобы из него пить, часы не для того, чтобы показывать время. И от предметов отходит душа, еще не отошла. Скорее, отходит сам предмет, и остается только название предмета, то есть слово, то есть дух. Стоит слово "стул", слово "чайник". Так же отойдет и море, как предмет, как стул, на котором сидят, и останется слово "море", и гора отойдет, как чайник, треснет; в конце будет слово, как и в начале было слово, и слово было все.
Бабкина комната не то что была бедная и грязная. Грязь, конечно, не переходила в эстетическую категорию. Бедность была пороком. Ее так же не получалось любить, как не получалось любить ближнего как самого себя.
Ветер продувал насквозь. Сквозь человека, как сквозь куст; он был внутри и снаружи, был везде. Но в объеме своем куст и состоял из ветра и веток: ветки замыкали определенный объем ветра, и по природе своей ветер естественно входил в природу куста. Ветер неестественно входил в природу человека, там для него не было места, он там был лишним, там был свой ветер, который гонял кровь. А уличный ветер накладывался на внутренний ветер, и это не нравилось, было холодно.