Моему отцу нравились биг-бэнды братьев Дорси и Бенни Гудмена, но именно благодаря моей матери в доме впервые зазвучал рок-н-ролл с пластинок из черного ацетата, делавших 78 оборотов в минуту и украшенных яркими этикетками фирм MGM, RCA и Decca. Ричард Пеннимен, пронзительно вопящий «Tutti Frutti» своим кошачьим голосом, Джерри Ли Льюис, исполняющий «Great balls of fire» в манере безумного проповедника, и Элвис, вкрадчиво поющий «All Shook Up» с интонацией, в которой я позднее начну различать явный сексуальный подтекст. Эти записи повергали меня в неистовую радость. Я катался по полу и подпрыгивал в состоянии, чем-то напоминающем религиозный экстаз. Мама купила также все альбомы Роджерса и Хаммерстайнас записями бродвейских мюзиклов «Оклахома!», «Юг Тихого океана», «Карусель», «Король и я», «Моя прекрасная леди» Лернера и Лоу и «Вестсайдская история» Бернстайна. Я проигрывал эти пластинки до дыр, влюбившись в требующий особой тщательности ритуал извлечения дисков из их поношенных конвертов. Я брал пластинку кончиками пальцев, сдувал пыль, накопившуюся на поверхности пластинки с предыдущего раза и осторожно водружал ее на вертушку проигрывателя. В те времена у меня не было никаких музыкальных предпочтений; я слушал все с восторженной внимательностью неофита. Позднее, когда я стал учиться музыке, я проигрывал пластинки на 33 оборота со скоростью 45 оборотов в минуту, и тогда становилась слышна партия баса, освобожденная от опутывающих ее сетей аранжировки, которая игралась октавой выше. Эти эксперименты помогли мне понять, что любая партия, вне зависимости от ее сложности, может быть расшифрована и выучена, если прослушать ее на скорости, достаточно медленной для того, чтобы по-настоящему расслышать ее. Бесхитростная механика проигрывателя предоставляла такую возможность, и, слыша уютное шуршание иглы проигрывателя прежде, чем зазвучат первые ноты увертюры к «Оклахоме!» или первые аккорды «Singin' in the Rain» Джина Келли, я не менее, чем самой музыкой, бывал заворожен медлительным движением механической лапки по поверхности пластинки.
Мы живем в сыром доме викторианской эпохи без центрального отопления. Потом мать научит меня разжигать огонь в камине гостиной, который служит для нас единственным источником тепла. Мы начинали со свернутых газет, больших листов
Спички лежат высоко на каминной полке, рядом с каминными часами. Мне уже семь лет, и моего роста достаточно, чтобы достать их, если я встану на цыпочки.
— Можно, я зажгу огонь, мама? Я знаю, как надо делать. Пожалуйста! Можно? — Я уговариваю ее, отчаянно пытаясь сдержать свое рвение и чувствуя, что я уже дорос до такого ответственного дела.
— Можешь зажечь огонь, сынок, но не оставляй спички на виду у твоего младшего брата; всегда оставляй их на возвышении, понятно? Мне нравится выражение «на возвышении».
— Так, теперь не забудь, что зажигать нужно снизу, а не с верхушки.
— Да, мама.
— Огонь будет гореть, только если ты зажжешь снизу, — поэтому мы и построили всю конструкцию именно так. Уголь займется, только если загорится дерево, а дерево загорится только в том случае, если будет гореть бумага.
— Да, мама, — снова говорю я, борясь с коробком спичек, и вот наконец вчерашний номер
— Очень хорошо, — говорит она с некоторой гордостью в голосе. — А теперь помоги мне с уборкой. Эта комната выглядит как авгиевы конюшни. — Это еще одно ее выражение. Я понятия не имел, что такое авгиевы конюшни, но там явно царил беспорядок и хаос, в который неизбежно мог погрузиться и наш дом, не сделай мы уборку после моего озорного младшего братца.
— Я еще намучаюсь с этим проказником, — говорила она. Позднее она научит меня, что, даже если огонь почти погас, умелые действия кочергой могут вернуть его к жизни. Она предупредила, что, если огонь разгорелся, пламенем будет охвачено все, что к нему поднесешь. Она научила меня, как сохранять огонь в течение ночи, устроив ему «кислородное голодание», но не гася его окончательно, и как оживить его утром.