После его отъезда в комнате со мной поселился белобрысый полуэстонец-полунемец Эдгар. Читая по вечерам, он упирает в переносье линейку, которая не дает склоняться ниже положенного над книгой, отчего на его угреватом лбу постоянно фиолетовое пятнышко. Он на четыре года старше меня, временами сильно заикается, впрочем, нам особенно не о чем разговаривать. В комнате, где жили сестры Хейнса, поселилась гимназисточка-эстонка, остался Тредичи, но мисс Вебб со своим ненормальным сыном больше не столуется. Некоторое время обедать к фрейлейн Рамм еще ходит одна из прежних посетительниц — старушонка с почти облысевшей головой, но и та вскоре уезжает в Познань.
Так же, как и прежде, в два часа звонит медный гонг, так же, склоняя голову, фрейлейн Рамм произносит предобеденную молитву, но жизнь пансиона бесповоротно сломана, обедают почти в полном молчании, фрейлейн как-то сникла, брат ее все чаще не появляется за столом, и улыбка на его лице становится все ироничней. Долгая осень переходит в зиму, по утрам морозный туман смешивается с выползающим из печных труб дымом; морозы доходят до тридцати, холодно в пансионе, холодно в высоких коридорах училища, и перед началом уроков в классе все дружно считают приходящих — если набирается меньше половины учеников, занятия не состоятся.
На западе война тоже вроде застыла от холодов, но рядом с Эстонией полыхнула другая — советско-финляндская. В эстонских газетах пишут — Красная Армия не в состоянии прорвать линию Маннергейма, обмороженных русских больше, чем раненых и убитых. В витрине лавки неподалеку от пансиона — карта театра военных действий на Карельском перешейке, возле нее — военное снаряжение для желающих ехать воевать на стороне Финляндии. В актовом зале по понедельникам молятся за победу финского оружия — после проповеди пастор громко читает строки из псалма, ученики поют, снова звучит псалом и тоскливо поет хор. Учитель Хаамер рассказывает на уроке оскорбительный анекдот про советских солдат. Я краснею и подымаю руку. Сердце мое колотится.
— Ты что-то хочешь сказать? — спрашивает он.
— То, что вы рассказали, — неправда.
Хаамер удивленно и в то же время насмешливо смотрит на меня.
— Если не нравится, можешь выйти из класса.
Во время большой перемены мальчишки натравливают на меня Парданена. Сжав кулаки, мы стоим друг против друга, и столпившиеся вокруг ребята вопят:
— Дай ему! Дай!
Они хотят увидеть драку.
Я ничего не имею против Парданена, как, наверное, и он против меня, но его подталкивают все ближе:
— Дай! Дай русскому!
Я чужой, один против всех. Если он замахнется, буду драться. Отчаянно… За русских, за Красную Армию.
Набычившийся Парданен не хочет начинать. Разжав кулаки, мы расходимся. Но мальчишки продолжают натравливать:
— Дай же ему! Почему ты не дал русскому?
Через два года, за тысячи километров от Эстонии, худой, обовшивевший, я буду идти по заснеженной улице райцентра, а следом, крича обидное и злое, неотступно меня будет преследовать ватага русских мальчишек. Втягивая познобленные пальцы в обрямканные рукава маминого пальто, я остановлюсь, повернувшись лицом к ним, и они начнут натравливать на меня старшего — тщедушного парнишку в долгополой стеженой фуфайке, у которого немцы убили под Москвой отца. Бессильный, я попытаюсь пойти своей дорогой, но, Обступив меня, они еще пуще будут его подзадоривать:
— Врежь ему, Венка! Врежь, давай!
Я чужой… Как объяснить им, что я такой же, как они, хоть и рос не в России? Я — русский, меня учили любить Россию. За что же они?
Но это все потом. А сейчас рядом орут другие мальчишки:
— Дай ему! Дай русскому!
Зачем меня отдали в эту школу?
Первый советский фильм, который я увидел, назывался «Лунный камень». Было, наверное, мне тогда лет десять, сюжет давно позабыл, но сохранилось в памяти название и впечатление чуда — в кино заговорили по-русски. Потом все в том же, похожем на барак, с сырыми цементными стенами кинематографе «Калев» переживал на «Чапаеве». Стиснутый мальчишками на ближней к экрану скамейке, смотрел, как идет в психическую атаку офицерский полк, и казалось, что я тоже там, в уральской степи, где залегла редкая цепочка красноармейцев. Под нервный треск барабана, презирая противника, белые идут в полный рост, полощется знамя с черепом и скрещенными костями, все ближе густые шеренги наступающих. Надо быть за них, но я почему-то за красных — за Чапаева, за Петьку, за Анку-пулеметчицу. Мучаюсь — отец воевал в белой армии, почему же я хочу, чтобы в белых стреляли? Жестоко, жестоко бьет барабан. Надо быть за белых, но здесь пусть победят красные, пусть красные, пусть они…
Та-та-та-та, — срывается долгой очередью «Максим». Смыкая редеющие шеренги, белогвардейцы еще наступают, но полк дрогнул, белые, падают, побежали назад. На передних скамейках хлопают в ладоши, на задних свистят и топают ногами.