В связи с невозможностью однозначно решать в области, где современные филологи как будто соревнуются в пессимизме с гесиодовской поэзией[423]
, я ограничусь тем, что еще раз подчеркну эту одержимость клятвопреступлением в мысли архаической эпохи, прочитываемую, как мы видели, у Эмпедокла, когда он назначает одну и ту же кару для убийцы и для epíorkos, и это тем более поразительно, поскольку, как неоднократно отмечалось, в Греции не существует клятвопреступления как юридически определенного деликта[424]. Потому что настоящее наказание, то «безмолвное и мрачное зло, что молча подтачивает религиозные основания жизни клятвопреступника»[425] исходит «не от людского правосудия, но из божественной санкции»[426]. Иными словами, оно совпадает с неудержимой действенностью всемогущего проклятия, тогда как боги, упоминаемые в начале клятвы, как правило, привлекаются лишь в качестве свидетелей[427].Разумеется, придет время, когда будут констатировать медлительность божественного возмездия, и для моей темы, конечно же, небезразлично, что одна из судебных речей, произнесенных после амнистии 403 года, содержит невозмутимое утверждение по этому поводу. Я имею в виду «Параграфэ против Каллимаха» Исократа. Ответчик, считая, что его противник нарушил амнистию, возбудив против него процесс, произносит похвалу paragraphē
, этому «возражению о неприемлемости», с помощью которого обвиняемый мог помешать проведению процесса, противоречащего клятве «не припоминать прошлого»; эта процедура, говорит он, недавно введенная «умеренным» Архином, нацелена на то,чтобы люди, осмеливающиеся припоминать прошлое зло [hoi tolmōntes mnēsikakeīn
], не только были изобличены как клятвопреступники [epiorkoūntes] и не только от богов должны были ждать наказания, но также чтобы они были наказаны штрафом немедленно [parakhrēma][428].Как несложно заметить, афинянин конца V века, которому необходимо обеспечить соблюдение клятвы забыть прошлое, тому «немедленно» (autíka
), что у Гесиода выражало мгновенную действенность клятвы, предпочитает «немедленно» (parakhrēma) гражданского правосудия; но это не отменяет того, что, даже будучи упомянутым ради приличий, божественное правосудие по-прежнему считается способным однажды настичь клятвопреступника своей карой: свидетельство – если в нем есть необходимость – тому, что для граждан-судей афинского трибунала еще не настало время, когда чисто человеческая кара сможет полностью заменить собой божественный гнев. Или, выражаясь иначе, что в клятве mē mnēsikakeīn «заклинательная сила словесного ритуала» все еще считается способной самостоятельно совершить свое карательное действие.Так что если hórkos
регулярно становится «заточающей связью» или, как говорил Эмпедокл, «запечатыванием»[429], это потому, что сам клянущийся таким образом заточает себя, когда схватывает себя в нацеленном против себя проклятии, в силу которого, если он отступится от клятвы, «данная им клятва […] преследует и терзает его, ибо […] именно она послужила поводом для его преступления»[430]. Именно на силу таких представлений, многократно засвидетельствованную даже в самом зените классической эпохи, я опираюсь, чтобы связать могущество клятвы не столько с «сакрализирующим предметом», которого касается клянущийся в момент произнесения проклятия – Бенвенист хотел бы отождествить с этим предметом клятву в целом[431], – сколько с самим произнесением слов, которые невозможно «отсказать»[432]. Чтобы это доказать, достаточно было бы трагической функции Эриний у Эсхила: они сами представились как носящие в подземном мире имя Проклятий (Araí)[433], и именно их Афина должна убедить не проклинать Афины после окончания процесса над Орестом:…но ты, доверься мне ииз тщетного языка не бросай на [эту] землюто, чьим плодом будет злополучие всего[434].