Это было последнее счастливое лето древней Тимонихи. Все взрослые е утра до вечера трудились в поле, старухи нянчили молочных детей, а ребятишки постарше возили снопы, грызли зоревую морковку, жгли костры и кидались кепками. Я помню теплую сухую землю, колючую от ржаной стерни. Она была широка и ласкова, от ее дыхания плавали в воздухе тончайшие ниточки паутины. Возы со снопами ковчегами плыли к гумну, где шумела молотилка, за возами бежали потешные жеребята, и кобылы на ходу с рокочущим ржаньем оглядывались на них. Воз со снопами с напряженной поспешностью вкатывался в ворота, и горький позор ездоку, который задел осью за косяк и сломал чеку! Снопы в бешеном темпе рядами складывались на перевал, подводу в галоп гнали за новыми снопами, а молотилка захлебывалась зерном. Разъяренный работой бригадир-подавальщик беспрестанно орал: «Давай! Давай!» Он совал и совал в барабан распотрошенные снопы, бабы не успевали относить солому и сгребать вороха, хлебная пыль клубилась в гумне, все это сдабривалось бабьим визгом, басистым мужским хохотом, веселой ругней, шуточками.
И вдруг по окрику бригадира привод останавливался. Затихал гул барабана, и последние зерна стукались в молотилке. Погонщики бросали лошадям по толстому овсяному снопу, мужики шли курить на лужок, бабы и девки трясли платки и садились в солому, но ненадолго. Тут же парни и мужики наскакивали сзади и мяли визжащую половину рода человеческого, зато и женщинам в руки иному здоровенному верзиле попадаться было нельзя. Свалят, сомнут, под общий хохот сдерут штаны, насыплют мякины.
И снова шумит молотилка. Снова крики погонщиков, скрип одрецов, гул барабана, шорох зерна и все более учащающийся, в чем-то языческий, первобытный, самозабвенный голос: «Давай! Давай!»
А мы, ребятишки, весь день потешались в громадных скирдах соломы, прыгали с гуменной крыши, делали в скирдах жуткие лабиринты соломенных нор, и взрослые относились к нам как к равным. И даже Доська Плетнев был в ту осень счастливым и сытым…
Куда все девалось?
Я выехал к зимнему выезду, сложил в корзину окуней и долго, устало шел до деревни.
Древние новгородцы больше всего на свете любили вольную волю. Еще задолго до того, как потух звон вечевого колокола и северная республика склонила перед Москвой свои колена, они начали осваивать обширные и богатые земли Севера. Но ростовцы и суздальцы тоже не терпели обид — ни своих, ни чужих. В страшные и позорные времена усобиц, махнув рукой на дикость кочевников, а заодно и на строптивость своих вконец перессорившихся князей, многие тоже устремлялись на Север. Наточив топоры, тесали брюхатые ладьи, бросали без жалости дымные салотопки и кузни. Песни и крики ватаг будили медвежьи леса, оглашали плесы великих северных рек. Веселые бородачи рубили на берегах бревенчатые станки, оседали, жгли подсеки, рыбачили, сеяли хлеб, курили смолу и били зверя. А самые забубённые головы плыли все дальше и дальше…
У них не было даже фамилий, одни прозвища: Бессоня, Петуня, Дейко, Суетко, Дружина, Пинай, Малюта, Гостюня, Поздей, Кручина, Баженко, Первуня, Надейко, Останя, Перша, Завьял, Насонко, Девятко, Неустройко с сыном Озорнячком, Мина, Поспелко, Жданко, Богдан, Неупокой, Корепан, Нестерко.
Север, безбрежный, бескрайний, шумел голубыми лесами, манил, будоражил глубинной своей тревогой. Ладьи все плыли и плыли, оставляя за собой седые, в полнеба, дымы. С такой же неспешной уверенностью плыли над здешней землей века, и в необъятных лесах роились деревни. Сотни, тысячи деревень. Правда, их быстро прибирали к рукам боярские дети и царские вояки, зачастую иноземного происхождения: бедные выходцы из соседних государств, изгнанники и проштрафившиеся у себя на родине авантюристы.
Давно когда-то во время студенческой пирушки пьяный хлыщ читал нам как-то свои сатирические стихи. В деревне он век не бывал, но в стихах рьяно обличал индивидуализм крестьянина, его приверженность к приусадебному участку. Я спросил, сколько соток земли у этого индивидуалиста и сколько дают на трудодень в колхозе. Тогда же на семинаре один бодрый поэт, у которого я учился уму-разуму, весьма прозрачно намекнул на мое «кулацкое мировоззрение». О том, что я не кулак, пришлось доказывать не только словами. Я долго и горько думал о случившемся. Может быть, я и в самом деле кулак»? А если кулак, то что такое кулак? И вот, позднее, встретившись с матерью и бабкой Прасковьей, ее теткой, я, как заправский следователь, начал копаться в своей родословной по отцовской линии. После многих экскурсов в темную глубину времени ясно обрисовалось мое родословное древо…