Анастасия включила освещение салона, может, надеялась, что Совинский из окна своей гостиницы посмотрит на шоссе, увидит машину, узнает, а может, хотела светом отгородиться от Кучмиенко, которому больше не сказала ни слова.
Машина, точно золотистый бумажный фонарик, катилась по мосту Патона. Ночные милиционеры улыбались красивой водительнице. Золотистый фонарик катился дальше, на тот берег, к киевским холмам, к парковой аллее, к пылающему золоту лаврских церквей, которые как будто возносились в тихую темноту.
- Вам куда? - возле Аскольдовой могилы спросила Анастасия.
- Езжайте прямо. Обо мне не беспокойтесь. Вы же домой?
- Очевидно.
- Я там и выйду. Мне недалеко. Я в центре.
- А откуда вы знаете, что я живу в центре? - удивилась Анастасия.
- Такая красивая молодая женщина должна жить только в центре, довольно засмеялся Кучмиенко.
- Самые красивые киевские девушки живут как раз в новых районах. В центре преимущественно академики и иные выдающиеся ученые, а они молодыми бывают редко. Разве что их внучки.
- Власть - горька, властвовать - ужасно, - вздохнул Кучмиенко.
- Это вы что, из собственного опыта? - вежливо поинтересовалась Анастасия.
- Только наблюдательность.
Анастасия не поехала прямо, а свернула на Печерск. Для Кучмиенко город всегда был сплошной скукой. Все эти подсвечивания прожекторами архитектурных памятников - детские игрушки. Он считал себя человеком слишком серьезным, чтобы утешаться какими-то блестками. Конечно, если это нужно для заманивания иностранных туристов, то пусть, а так он - против. И вообще против всего, что не согласовали с ним. К сожалению, несогласованностей становилось все больше. Кучмиенко удивлялся, возмущался, пробовал протестовать, но все тщетно. По правде говоря, протестовать он начал с некоторым опозданием. Поначалу старался и сам не отставать. Так сельский пес, выскочив из-под ворот, гонится за автомашиной в надежде не отстать, а то и опередить, когда же убедится, что усилия его тщетны, начинает хватать зубами колеса, а если и это не удается, бессильно и яростно лает вслед. Для Кучмиенко все жизненные перемены как бы воплощались в Карнале. Они знали друг друга тридцать лет. Из них первые десять Кучмиенко был впереди, и он был добрый, щедрый, великодушный, подавал руку помощи, а если и критиковал своего товарища-неудачника, то только для его же пользы. Тогда в мире господствовал мир и порядок, планеты вертелись по точно определенным силами притяжения орбитам, насилие применялось для борьбы против еще большего насилия (и побеждало, черт побери! Побеждало, что бы там сегодня ни говорили все эти чубатые мальчишки!), в науке торжествовали принципы и указания. Надо было продвинуть вперед экономическую теорию - пожалуйста. Запутались языковеды со своими суффиксами и префиксами - распутали. Забыли некоторые так называемые ученые, как доят коров, бросились исследовать какую-то бессмысленную мушку-дрозофилу - вернули их к коровам! Доверие оказывалось тому, кому оно должно было оказываться, остальных тоже не обижали, давали возможность трудиться на соответственных уровнях. Во всем был уровень, а уровень в жизни - самое главное. Но это было когда-то, не теперь. Может, и теперь существует уровень в жизни, но он какой-то неопределенный, все сметалось, перепуталось угрожающе и недопустимо, убедиться в этом легче всего на примере того же Карналя! Был он человек как человек - и вдруг понесло его выше, выше, выше! Куда, зачем, по какому праву? Кучмиенко не успевал, отставал все больше и больше, несмотря на все его отчаянные попытки удержаться уж если не выше него, то хотя бы на том же уровне. Но куда там! Не спрашивают, не советуются, не подпускают, не слушают. Подсвечивают Карналя со всех сторон, как эти киевские соборы, как дворцы, как обелиски Славы.
- Мне обелиск особенно нравится ночью, - сказала Анастасия. - Он летит в небо, точно какой-то столб дыма. Мне всегда хочется плакать.
Кучмиенко был углублен в свои мысли и не нашел ответа. Да и что он мог сказать про обелиск? В голову приходили только общеизвестные истины: память воинов священна, никто не забыт, ничто не забыто...