Собственно, есть ему не хотелось. Только стакан чаю, даже не стакан, а большую чашку, как привык дома, где Айгюль завела культ чая, этого напитка, призванного радовать людей, спасать, успокаивать и, если хотите, утешать. Но быть в самом сердце Франции и сказать, что ты хочешь только чаю и отказываешься от типично французского ужина? Подчиняешься автоматизму путешествий и пребываний, и нет здесь спасения: "Сiм'я вечеря коло хати, вечерня зiронька встає..."* Было ли это когда-то? И можно ли как-нибудь согласовать то, что было с тобой в далеком-предалеком детстве, со всеми этими бесчисленными ужинами то на острове Святого Стефана на Адриатике, когда при зажженных свечах в высоких старинных подсвечниках тебе подавали на блюде огромных лангустов с черногорским вином; то в пекинском ресторане с трехчасовым торжественным ритуалом поедания утки по-пекински, то в частном ресторанчике на Медисон-авеню в Нью-Йорке, где американские кибернетики устраивали тебе "кукурузный прием": сто блюд из кукурузы, включая кукурузный виски "Старый дед"; то в душном Каире, где ты пробовал бедуинское блюдо жареную верблюжатину; то в амстердамской портовой таверне, где жарили для тебя только что выловленных в море угрей? И удалось ли тебе видеть там вечернее небо так, как видел ты его в детстве, когда уже наперед знал, какого цвета и когда оно будет, где погрузится в Днепр солнце, куда ударит последний отчаянно-красный его луч, и как пролетит отблеск от него аж на другой конец неба, и что-то наподобие вскрика послышится тебе над Тахтайской горой. А потом ранний вечер просеменит на цыпочках в плавнях и бессильно упадет между хат, накрытый тяжелым пологом ночи. Было и больше не будет никогда.
______________
* Т.Шевченко. "Садок вишневий коло хати..."
А теперь призрачное сияние искусственных светильников, которые меняются и совершенствуются с каждым годом, но все равно остаются мертвыми и враждебными человеку, пространство, организованное и стерроризованное наилучшими архитекторами, украшенное наимоднейшими декораторами, нахальный модерн, убивающий всякое воображение, нелепая стилизация под давно минувшие эпохи, которая свидетельствует о бессилии и растерянности стилизаторов, это было всюду, сопровождало тебя надоедливо, упорно, нахально.
Карналь не стал огорчать мадам Такэ и съел все, что она ему подавала в беспредельной своей французской щедрости, которая велит накормить и напоить гостя, странника, мужчину так, как это умеют только во Франции. Попугай в клетке подбадривающе посвистывал Карналю, мадам Такэ довольно улыбалась, все было прекрасно.
- Доброй ночи, мадам Такэ.
- Доброй ночи, мосье академик.
Спал Карналь неспокойно. В крохотном отеле все трещало, стучало, скрипело, было полно шорохов, шептаний, вздохов, словно бы "Маленький отдых" сплошь населяли не люди, а духи. Когда все же Карналю удалось на какое-то мгновение провалиться в бездонную пропасть сна, его почти сразу вырвало оттуда звонком телефона, лихорадочным стуком в стену, криком: "Петрик!" Он подхватился на своем широченном ложе, долго сидел, слушал - нигде ничего. Приснилось или почудилось? До утра уже не заснул, тревожное томление охватило его, в голове - никаких мыслей, одни обрывки, которые не сомкнешь, не поставишь рядом. Неуверенность, шаткость, растерянность. Наверное, не надо было соглашаться на эту поездку. Несвоевременна она для него. Не в таком он состоянии, чтобы дискутировать, отстаивать принципы. А когда же будет соответственное состояние? И кто может ждать? Наше поведение - наш труд. Это естественное состояние твое, если ты настоящий человек. А труд ученого - и в отстаивании принципов. Иначе нельзя.
К завтраку собралось все почтенное общество, населявшее средневековый приют мадам Такэ. Не вышел из своей комнаты только социолог-итальянец, так как у него ночью что-то скрипело под дверью, и он проплакал всю ночь, а теперь боялся переступить порог, хотя, говорят, весил сто двадцать килограммов и мог подковы в руке гнуть. К сожалению, даже современные социологи могут быть суеверными, как некоторые жители Центральной Африки и Новой Гвинеи.
Среди присутствующих много достойных людей, некоторых из них Карналь знал лично или по их работам. Два молодцеватых американца, ездивших на симпозиумы только вместе, наверное, привезли сюда свои новые мрачные размышления касательно двухтысячного года, что не мешало им громко смеяться за завтраком, бодро подергивать длинными шеями навстречу каждому новому знакомому, время от времени пробовать пересвистеть попугая в клетке, отчего многомудрая птица терялась и удивленно умолкала, пожалуй впервые за всю свою долгую жизнь встретив столь агрессивных представителей рода человеческого.