Поднимаясь по крутому трапу, Гайда улыбнулся, вспомнив о журавлях. Небо стало гладким, ветер утих совсем. В том месте, где были журавли, теперь лежала аккуратно уложенная бухта толстого сырого каната. Подойдя поближе, Гайда увидел под ногами серые пушистые перья. Склеившиеся, они пристыли к палубе, застряли между витков каната. Наклонившись, Гайда увидел под перьями капли густой темной крови.
В два прыжка он миновал оба пролета гулкого трапа. Остановился у двери кают-компании. Она почему-то не подавалась. Метнулся вправо — к кубрику. Толкнул первую попавшуюся дверь. До тошноты резко и приторно ударило навстречу запахом жареного мяса. Увидел ухмыляющегося Савина. Тот призывно махал рукой, приглашая входить. Рядом был еще кто-то. Но Гайда не видел ничего, кроме Яшки Савина, его расплывшегося в улыбке лица, почти сросшихся бровей, карих влажных глаз. Вот лицо оказалось совсем близко. И тогда он ударил. Ударил сильно, исступленно. Заломило спружинившее предплечье. Он ударил еще и еще, пока чьи-то могучие руки не отбросили его назад, ке заломили локтей, прижимая его, вдавливая в стену…
По узкой тропинке уходил матрос в сопки. Шел медленно, нехотя. За спиной у него оставалось море. Серое, угрюмое, гулко стучавшее в каменистый берег у пирса. Матрос не оглядывался назад. Он был списан с судна и понимал, что назад пути быть не может. Слишком тяжким был его проступок.
Всякие судьбы у моряков. Иных, казалось совсем падших, безнадежных, воскрешало море. Или тоска по нему. Они честно работали на берегу и возвращались на судно. Но вряд ли найдется капитан, который бы рискнул взять на борт матроса, поднявшего руку на товарища на судне, где столько бесконечных суток люди находятся лицом к лицу лишь друг с другом, где волны и стихия — единственные свидетели их привязанности или ненависти. Матрос понимал это и не роптал. Он хорошо знал законы моря.
Я плохо помню войну, мал еще был, несмышлен. Но конец ее, в особенности последняя весна, запомнилась четко.
Помню, как дружно она тогда наступила, забурлила ручьями, загремела ранними грозами. Через улицу неслись потоки воды, скатываясь за околицей в овраг. По полю убегала к темнеющему лесу неширокая колея. Из бурого санного следа сочилась вода. Над развороченным снарядом куполом церкви кружились галки, тревожно крича зычным своим весенним криком. А мимо маленькой станции по-прежнему проносились эшелоны. Теперь уже в основном назад, на восток. Как и раньше, они выстукивали дробь на стыках, громыхая вчера еще смертельным грузом.
Возле станции косяками собирались мальчишки. И как прежде, махали вслед уносящимся вдаль поездам. Затем убегали к реке, к прибрежным ветлам. Это были дети войны. И играли они в военные игры. А в перерывах между «боями» охотились с рогатками на воробьев, сбивали с деревьев тощих галок. И потом долго пировали на огородах возле костров из прошлогодней ботвы. И там, на задах, за избами, дрожал над подогретой землей воздух.
Я был среди этих мальчишек, и память охотно ведет меня теперь по кочкам, лужам и закоулкам моего голодного, босого детства.
…Я слышу, как протяжно скрипит колодезный журавль. Вода, выплескиваясь через края помятого сбоку ведра, стекает на отбеленные доски и по ледяной корке бежит вниз, к земле. Молодая сухощавая женщина медленно идет к дому с коромыслом на плече. И кажется, что вместе с ношей она несет нелегкую свою думу. Она идет плавно и прямо, слегка заведя в сторону левую часть коромысла. Так же не спеша она поднимается по ступеням крыльца, наклонившись, ставит на скамью одно ведро, потом, повернувшись другой стороной, второе. Открывает дверь, а у порога, потеряв равновесие, шлепается на пол белоголовый мальчишка. На вид ему года полтора, не больше. Мать, подхватив его на руки, бережно переносит в угол комнаты. Посидев минуту-другую на коврике из разноцветных лоскутов, паренек маленькими неровными шагами добирается до старинного громоздкого буфета, бог весть как попавшего в эту слишком негородскую комнату. Он царапает, толкает нижние створки буфета и, точно принюхиваясь к чему-то, пытается заглянуть внутрь. Мать водворяет его на место, подкладывая игрушки: безногую куклу, сосновые шишки, желтеющие латунью стреляные гильзы. Мальчишка морщится, отталкивает от себя игрушки, вот-вот готовый заплакать. Мать высыпает перед ним горсть пуговиц, и он, забывшись на минуту, перебирает их, развозя в разные стороны по полу. Но вот он уже опять у шкафа. И крохотные тонкие руки скользят по дверцам. Дверцы не подаются, мальчуган, всхлипывая, что-то лепечет. Мать, снова пытаясь увести его, прислушивается. Из невнятного лопотания, из журчащих звуков складывается вдруг нечто почти членораздельное и понятное.
— И-леба, леба, ле-еба… — не просит, а требует ребенок.