За все это Сильвестр Салтыков русского англичанина уважал и подолгу просиживал у него в каморке. Они вместе выпивали. Закусывали испеченными по случаю масленицы блинами с красной икрой (впрочем, икру Гаврилыч считал баловством, хотя и не брезгал ею), сваренными вкрутую яйцами или черным хлебом с селедкой, посыпанной мелко нарезанным укропом и зеленым луком.
При этом степенно беседовали о любимом предмете – любимом не только для Ричардсона, но и для самого Сильвестра, которого тот – в пару себе – считал обрусевшим итальянцем… Сильвио Салютатти (имя было изобретено Гаврилычем не без участливой помощи друга и собутыльника), помешавшимся на церковном пении.
Гаврилыч
Сильвестр
Гаврилыч
. Снится она тебе?Сильвестр
. Почти каждую ночь, особенно Венеция, каналы, собор Святого Марка, тучи голубей на площади. Да и Рим тоже…Гаврилыч
Тетрадь четвертая. Вот какой я Шиллер
К церковному пению я еще не раз вернусь в моих записках. Собственно, это мой основной сюжет, мой, с позволения сказать, гвоздь.
Гвоздь кованый и закаленный, с квадратной шляпкой – на нем-то все и держится. Ведь без него нам ровным счетом ничего не понять в музыкальных исканиях Сильвестра Салтыкова, может быть, последнего русского композитора, и в самой сути его великой Системы.
Впрочем, Сильвестр не очень-то и любил называть (величать) себя композитором и уж тем более последним, считая, что после него еще народятся и будут писать музыку не хуже… да что там не хуже – во много раз лучше, чем он. Но что действительно с ним уйдет и, может быть, навсегда, так это знание церковной службы, всех ее чинопоследований, молитв и акафистов, и любовь к церковному пению.
«Был дядя Коля… ну, еще, может, Гаврилыч, затем, пожалуй, – я, а после меня никого уж не будет. Вот и выходит, что тут я последний», – так он не раз говорил, имея в виду не себя лично, а особый, складывавшийся веками духовно-эстетический тип (образ) русского человека.
К этому типу он себя и причислял, завещая мне напоследок: «Если будете обо мне что-нибудь писать, марать бумагу – хотя бы и эпитафию, не забудьте упомянуть, что покойный был знатоком церковной службы и любителем церковного пения. Больше можно ничего не добавлять».
Но я все-таки решил добавить, раз уж мне достались эти тетради. Но что именно добавить и, главное, в какой пропорции, благо и сам Сильвестр считал пропорциональность синонимом музыкальной формы?
Как уже сказано, Сильвестр вел свои тетради всю жизнь, и я стараюсь хотя бы вкратце коснуться всех главных событий – перипетий – его жизненного пути, но все же больше пишу о детстве и юности. Собственно, там уже весь Сильвестр – вот он, есть, целиком, со всеми потрохами, страхами, восторгами, падениями, срывами, ранними прозрениями.
Не вундеркинд, хотя многие его прозрения поразительны, недаром мать и отец его даже побаиваются и называют загадочным азиатом. И все же не вундеркинд, но и не обычный – особый ребенок, в котором уже таинственно вызревала, обретала неповторимые очертания, формировалась его будущая музыка.
К тому же о его зрелом периоде уже пишут биографы, и я слышу, как – шур-шур-шур – поскрипывают их перья. Издатели их торопят, умоляют не затягивать, требуют рукопись к сроку, грозят за опоздание расторгнуть договор. Поэтому не буду отнимать у них хлеб – сдобную булку, хотя сам сижу на сухарях и воде.
Не буду, не буду (пусть не беспокоятся), тем более что о детстве и юности могу рассказать только я один, поскольку мои записки – это, пожалуй, еще и роман.
А романисту, замечу не без гордости, доступно проникновение в сферы, скрытые от рассудочного ума ученого.
Словом, в моих руках магический карбункул, хотя, может быть, я и обольщаюсь, и приписываю себе то, чего на самом деле начисто лишен. С магическим-то стал бы я забегать вперед, топтаться на месте или бежать вслед за своим поездом, благополучно покинувшим платформу вокзала?