Едва угадывающийся обруч огромной молочно-матовой луны висит над горбатыми крышами. Вдалеке у Калужской площади пустой трамвай с желтыми окнами бесшумно гремит по рельсам, как запряженная грешниками адская вагонетка, и сыплет вылетающими из-под дуги искрами. И кто-то долго чиркает спичкой, чтобы закурить, и, не дождавшись, пока она наконец загорится, задает ей щелчка, прижимая серной головкой к боковой стенке коробка. И тогда она вдруг вспыхивает, крутясь в воздухе, но тут же гаснет, оставляя лишь легкий, прозрачный дымок.
Я зажигаю лампу под темно-красным матерчатым абажуром, собранным складками и стиснутым понизу медным обручем. Достаю и раскладываю на столе мое бесценное сокровище – тетради Сильвестра Салтыкова. Среди них есть несколько подарочных, купленных бабушкой Софьей еще при царе Николае. Купленных у немца или француза – с твердой обложкой добротного картона, покрытой набивной тканью и украшенной медными уголками, с золотистым обрезом плотных страниц и рельефно оттиснутой розой в овальном медальоне.
Могу себе вообразить, как бабушка Софья придирчиво их выбирала, осматривала, постукивала ногтем по обложке, пускала веером страницы. Сомневалась, раздражалась, досадовала, самолюбиво выговаривала приказчику: «Нет, голубчик, не подходят. Извольте показать другие». Тот выносил откуда-то из мрака еще кипу, раскладывал перед нею, с пренебрежительной угодливостью ждал, когда же, наконец, она выберет, оплатит и уйдет.
«Вот эти я возьму. – Даже не посмотрев, не удостоив внимания тетради, принесенные им, она вдруг словно впервые замечала те, что вот уже полчаса лежали перед нею на прилавке. – Возьму, возьму, решено». Пока она не передумала, их проворно заворачивали, и бабушка Софья уносила покупку с собой, чтобы дома развернуть, снова осмотреть, постучать ногтем по обложке: «Да, эти. Именно эти. Те были гораздо хуже. Даже сравнивать нельзя».
На моем столе, чуть поодаль от предметов письменного обихода, – фотография Сильвестра в обнимку со Святославом Рихтером. Рихтер во фраке и цилиндре, обсыпанном новогодним конфетти, в маскарадном цилиндре, с тросточкой, взятой посередине – так, словно он только что вращал ею перед фотографом. Сильвестр в бутафорском плаще и ботфортах, явно заимствованных – по дружбе – из театральной гардеробной, и со шпагой.
Оба молодые (хотя Сильвестр на шесть лет старше), оба изрядно поднабрались – выпили шампанского, оба беззаботно смеются, позерствуют, фиглярствуют, дурачатся.
У обоих все заботы еще впереди…
Рихтер
Сильвестр
Рихтер
Сильвестр
. Ах, вот вы о чем! И кто же, так сказать, первый по реву?Рихтер
Сильвестр
Рихтер
. Оборин – лев, хотя бы потому, что его зовут Лев. Ха-ха-ха! Как я люблю, напившись, болтать всякий вздор!Сильвестр
. Тогда кто же? Игумнов?Рихтер
. Ну что вы! Игумнов играет бла-о-род-но, хотя, признаться, все хуже и хуже. В трудных местах замедляет темп – позор. В пассажах не все ноты выигрывает.Сильвестр
. Может быть, Нейгауз?Рихтер
. Давайте чокнемся. Угадали. Когда Гарри берет педаль на два такта, у него в Бетховене слышен ослиный рев. Да и мажет безбожно. Но об этом тс-с-с. Молчок. Не выдавайте меня. Все-таки неудобно, знаете ли. Мой учитель. Я у него под роялем спал, когда своего угла не было. Да и вообще добрейший и милейший человек, само обаяние. Роза!Сильвестр
. Хорошо, не выдам.Рихтер
Сильвестр
. Не выдам, не выдам. Но и вы – тоже.Рихтер
. Клянусь. (Итак, тетради (как их хранитель, как рассказчик не могу с ними расстаться). Я выдуваю из корешков крупинки засохшего клея, бережно собирая их в ладонь. И открываю первую из тетрадей (она лежит сверху).
Открываю и вчитываюсь в полустертые строчки с оборванными, не дописанными до конца словами, досадливыми зачеркиваниями, нетерпеливыми многоточиями, бумагой, прорванной карандашом, из которого выпал грифель, и буквами, заново обведенными там, где предыдущая попытка оставила лишь сухой, нечитаемый след.
И вот мне слышатся голоса…
Женский голос