…Е[йхфельдт?][64], как и другие, однажды обратилась к Пушкину с просьбой:
– Ах, m-r Пушкин, – сказала она. – Я хочу просить вас.
– Что прикажете? – отвечал Пушкин, с обычным ему вниманием.
– Напишите мне что-нибудь! – с улыбкой произнесла Е[йхфельдт?].
– Хорошо, хорошо, пожалуй, извольте, – отвечал Пушкин, смеясь.
Когда мы выходили от Е[йхфельдт?], то я спросил его:
– Что же ты ей напишешь? Мадригал? да?
– Что придется, моя радость, – отвечал Пушкин.
– …Как же – заметил я, – вы говорите, в глазах потемнело, я весь изнемог и потом: вхожу в отдаленный покой?[66]
– Так что ж, – прервал Пушкин с быстротой молнии, вспыхнув сам как зарница. – Это не значит, что я ослеп.
Твои, мои права одни,
– Эка важность, сапоги! – возразил Пушкин. – Если меряться, так у слона больше всех сапоги.
…С… Орловым он не чинился и валялся у него на диване в бархатных шароварах… Об этих шароварах замечала и жена Крупенского[67]:
– Скажите Пушкину, как ему не жарко ходить в бархате.
– Она, видно, не понимает, – вывертывался Пушкин, – что бархат делается из шелку, а шелк холодит.
Орлов обнял Пушкина и… стал декламировать[68]: «Когда легковерен и молод я был». В числе кишиневских новостей ему уже переданы были новые стихи. Пушкин засмеялся и покраснел.
– Как, вы уже знаете? – спросил он.
– Как видишь, – отвечал тот.
– То есть, как слышишь? – заметил Пушкин, смеясь.
…За обедом чиновник заглушал своим говором всех, и все его слушали, хотя почти слушать его было нечего, и наконец договорился до того, что начал доказывать необходимость употребления вина как лучшего средства от многих болезней.
– Особенно от горячки, – заметил Пушкин.
– Да, таки и от горячки, – возразил чиновник с важностью, – вот-с извольте-ка слушать: у меня был приятель… так вот он просто нашим винцом себя от чумы вылечил, как схватил две осьмухи, так как рукой сняло.
При этом чиновник зорко взглянул на Пушкина, как бы спрашивая: ну, что вы на это скажете? У Пушкина глаза сверкнули; удерживая смех и краснея, он отвечал:
– Быть может, но только позвольте усумниться.
– Да чего тут позволять? – возразил грубо чиновник. – Что я говорю, так – так, а вот вам, почтеннейший, не след бы спорить со мною, оно как-то не приходится.
– Да почему же? – спросил Пушкин с достоинством.
– Да потому же, что между нами есть разница.
– Что же это доказывает?
– Да то, сударь, что вы еще молокосос.
– А, понимаю, – смеясь, заметил Пушкин. – Точно есть разница: я молокосос, как вы говорите, а вы виносос, как я говорю.
При этом все расхохотались, противник не обиделся, а ошалел.
* Не успел я раздеться и лечь, как в мою дверь раздался сильный стук… Передо мной стоял Пушкин.
– Голубчик мой, – бросился он ко мне, – уступи для меня свою квартиру до вечера. Не расспрашивай ничего, расскажу после, а теперь некогда, здесь ждет одна дама, да вот я введу ее сейчас сюда, – вскричал он и бросился к дверям.
* Входит дядя в комнату Пушкина, – а он сидит и что-то читает. «Чем это вы занимаетесь?» – спросил его дядя, поздоровавшись. «Да вот читаю историю одной особы», или нет, помню, еще не так он сказал – не особы, а «читаю, – говорит, – историю одной статуи». Дядя посмотрел на книгу, а это было Евангелие. Дядя очень вспылил и рассердился… «Что это вы сказали? Как вы смеете это говорить! Вы безбожник! Я на вас сейчас же бумагу подам – и вас за это строжайше накажут». Много и сильно бранил Пушкина дядя и уехал рассерженный. На другой день Пушкин приезжает в семинарию – и ко мне. «Так и так, – говорит, – боюсь, чтобы ваш дядя не донес на меня… Попросите, попросите вашего дядю». «Зачем же вы, – говорю, – так нехорошо сказали?» «Да так, – говорит, – само как-то с языка слетело».