С точки зрения понимания движущих мотивов поведения Николаева особенно важным оказался дневник последнего. Выдержки из этого дневника были напечатаны в том докладе о деле Николаева, о котором мне еще придется говорить ниже, но только очень небольшие. Вообще же об этом дневнике ходит много слухов, порою разноречивых. Но в том, что касается общей характеристики Николаева, эти слухи сходятся. Его выстрел сыграл столь роковую роль и для страны, и для партии, что быть в отношении его полностью объективным очень трудно. Но если пытаться сохранить известную долю беспристрастности, то нельзя не признать, что в его лице мы имеем дело с типичным представителем того поколения нашей молодежи, которое было втянуто в партию стальными зубьями гражданской войны, за последующие годы прошло сквозь огонь, воду и медные трубы всевозможных ударных и неударных мобилизаций и теперь выброшено на мель мирного строительства — с истрепанными нервами, с подорванным здоровьем, с выпотрошенной до дна душой.
Личный жизненный путь Николаева таков: в дни наступления Юденича, едва ли не 16-летним юнцом, он пошел добровольцем на фронт и остался там до конца гражданской войны. На фронте он стал комсомольцем. Очень темным пунктом в его биографии являются его отношения к Чека-ГПУ. Сколько-нибудь заметной роли в работе этих органов он никогда не играл, но факт его причастности к ней является несомненным, хотя, по понятным причинам, этот факт теперь тщательно замалчивается даже в документах, предназначенных для внутрипартийного распространения. В жизни партийной организации Николаев принимал мало участия, хотя числился в партии с 1920 г., сначала по комсомолу (в Выборгском районе); затем по общепартийной организации. В оппозиции 1925 г. участия не принимал, если не считать каких-то голосований на собраниях того периода, когда, как известно, 90 % ленинградской организации поддерживало линию Зиновьева. Во всяком случае во время генеральной чистки этой организации, которой она была подвергнута после XIV партсъезда, Николаев никакой каре подвергнут не был, даже не был переброшен в другой город (это была минимальная кара, которой были подвергнуты все "ленинградцы", хотя бы в слабой мере замешанные в оппозиции). Время после 1929–1930 гг. и до начала 33-го провел в разных командировках, главным образом на Мурмане, куда был отправлен по партмобилизации и где занимал какой-то маловажный пост по управлению принудительными работами. По возвращении вновь работал по линии ГПУ — на этот раз, кажется (эта сторона, повторяю, держится в особо строгом секрете), в отделе охраны Смольного.
Таковы вехи формальной биографии Николаева. Записи его дневника, который охватывает последние 2 года — весь период после возвращения с Мурмана, — говорят, каким идейным содержанием наполнялись эти внешние формы. Судя по всему, исходным для его настроений были его личные столкновения со все более и более бюрократизирующимся партийным аппаратом. Дневник полон записей этого рода и жалоб на исчезновение тех старых товарищеских отношений, которые делали столь приятной партийную жизнь первых лет революции. Он часто возвращается к воспоминаниям об этом прошлом, которое рисуется ему в весьма розовых красках, но очень упрощенным: каким-то своеобразным "братством на крови". Теперешний формализм его раздражает и угнетает. На этой почве у него был целый ряд столкновений, которые в начале 34-го года повели за собой его исключение из партии. Это исключение было скоро отменено: было установлено, что он болен на почве нервного переутомления, вызванного напряженностью работы на Мурмане, и что поэтому к нему нельзя предъявлять суровых требований.
Эти жалобы на развивающийся в партии бюрократизм были исходным пунктом для критики Николаева. Но они же, по существу, остались и ее завершением. Поражает несоответствие между серьезностью того, что он сделал, и отсутствием глубины, поверхностностью его критического отношения к действительности. Я не говорю уже о том, что мира вне партии для него вообще почти не существует. Даже жизнь партии его интересует не по ее общей политической линии, а почти исключительно под углом развития отношений внутри партии. Но эти внутрипартийные отношения он воспринимает со все большей и большей остротою, постепенно начиная расценивать их как прямую измену славным традициям партийного прошлого, как измену революции вообще.