— Из-за вашего
— Да, он был там, — заметил Гёте. — Однако на Наполеона я не имею основания жаловаться. Он был в высшей степени любезен со мною и трактовал предмет в таком тоне, какого и следовало ожидать от человека столь необъятного ума.
От
— Трудно представить себе, — сказал Гёте, — чтобы книга оказывала более сильное безнравственное действие, чем сама жизнь, которая ежедневно полна самых скандальных сцен; они развертываются, правда, не на наших глазах, но не минуют наших ушей. Даже когда речь идет о детях, не следовало бы так сильно опасаться дурно го действия на них какой-нибудь книги или какой-нибудь театральной пьесы. Повседневная жизнь, как я уже сказал, поучительнее самой яркой книги.
— Но все же, — заметил я, — мы стараемся не говорить в присутствии детей таких вещей, слышать которые им, по нашему мнению, не годится.
— Это весьма похвально, — заметил Гёте, — я и сам поступаю так же; однако я считаю эту предусмотрительность совершенно бесполезной. Дети, как и собаки, обладают таким острым и тонким чуть ем, что они быстро все открывают и разнюхивают, и дурное прежде всего. Они всегда прекрасно знают, как относятся их родители к тому или другому из их знакомых, и так как они обыкновенно еще не имеют притворяться, то могут служить прекраснейшим барометром, который покажет вам степень расположения или нерасположения к вам их домашних.
Раз обо мне в обществе распустили скверный слух, и дело казалось мне настолько значительным, что я во что бы то ни стало хотел разведать, откуда был нанесен первый удар. Вообще говоря, ко мне здесь были настроены очень благожелательно; я ломал себе голову и никак не мог решить, откуда могла возникнуть такая отвратительная сплетня. Но вдруг все для меня прояснилось: я встретил на улице маленьких мальчиков из одного знакомого семейства, и они не поклонились мне, хотя обыкновенно это делали. Этого было для меня достаточно, и по этому признаку я безошибочно узнал, что именно их дорогие родители были теми людьми, с языка которых впервые слетела эта злобная сплетня.
Вечером зашел на несколько минут к Гёте. Он выглядел спокойным, веселым и благодушным. Я застал у него его внука Вольфа и графиню Каролину Эглофштейн [111], близкую его приятельницу. Вольф непрестанно теребил любимого дедушку. Влезал к нему на колени, на плечи. Гёте с нежностью все это терпел, хотя десятилетний мальчик был, конечно, уже тяжеловат для такого старого человека.
— Вольф, голубчик, — сказала графиня, — не мучь ты так ужасно своего доброго дедушку! Он ведь с тобой совсем из сил выбьется.
— Не беда, — отвечал Вольф, — мы скоро ляжем спать, и дедушка успеет хорошенько отдохнуть за ночь.
— Вот видите, — сказал Гёте, — любовь всегда несколько нахальна.
Разговор зашел о Кампе и его детских книжках.
— С Кампе, — сказал Гёте, — я встретился только дважды в жизни. Последний раз, после сорокалетнего перерыва, в Карлсбаде. Мне он показался тогда очень старым, сухим, каким-то изнуренным и неподвижным. Всю свою жизнь он писал только для детей, я же для детей ничего не написал, даже для больших детей, лет эдак двадцати. Он меня не терпел [112]. Я для него был бельмо в глазу, камень преткновения, и он всячески меня избегал. Но в один прекрасный день судьба нежданно-негаданно свела нас, и он уже не мог не обратиться ко мне с несколькими словами.
«Ваши способности и ваш ум всегда внушали мне уважение, — сказал Кампе, — в некоторых областях вы достигли поразительных результатов. Но, видите ли, эти области нисколько меня не интересуют, и я, вопреки многим другим, никакого значения им не придаю».
Это несколько неучтивое прямодушие ничуть меня не рассердило, я наговорил ему комплиментов. Да я и вправду высоко его ценил. Он оказал детям неоценимые услуги, сделавшись объектом их восхищения, Детским Евангелием, так сказать. Только за две или три страшные истории, которые он имел бестактность написать и к тому же включить в детский сборник, я порицаю его. Зачем, спрашивается, живое, нетронутое, невинное воображение детей без всякой нужды отягощать такими ужасами!
Как известно, Гёте терпеть не может очков.