Матушка часто укоряла меня в нечувствительности, говоря: «Если б ты была добрая дочь, то не осушила б глаз при виде материнских бедствий!..» Но могла ль я понимать эти бедствия! Я вовсе не разделяла ее горести, потому что не имела никакого понятия о свойстве и силе ее; неопытность возраста моего закрывала от меня все, что было безотрадного в положении моей матери!.. Если она говорила мне: «Ты бесчувственна, как дерево. Мать томится жизнию, прячется от света, а ты скачешь, сломя голову, по полям и долинам!.. Мне кажется, если я лягу в землю, то ты пронесешься на коне своем чрез могилу мою, не останавясь ни на минуту мыслию, что под этим бугром лежит тело матери твоей!», я молчала, с трудом удерживая слезы, которые из глубины души выжимала жестокость материнского выговора, и когда она прогоняла меня, говоря: «Пошла вон, бесчувственная!», то я уходила в свою комнату и минут пять горько плакала (273).
Безусловно, невыносимое давление матери порождает стремление вырваться из мира принуждения и надзора. Уход из дому изображается как своего рода побег из тюрьмы, с которой ассоциируется женская участь. Именно мотив обретения свободы (а не перемены пола) подчеркивается как основной.
«Итак, я на воле! свободна! независима! я взяла мне принадлежащее, мою свободу:
Ее цель не в том, чтобы «стать мужчиной», а в том, чтоб избежать женской участи, которая вынуждает ее быть рабой или изгоем. В этом смысле нельзя не согласиться с Мирьям Голлер, когда она говорит, что текст Дуровой не дает оснований говорить о ней как о транссексуале
[349].Однако в каком-то смысле мать оказывается для Надежды образцом и даже своего рода двойником. Важным аргументом в пользу такого утверждения является кольцевая композиция первого текста о детстве, который начинается и заканчивается эпизодом женского бунта и побега из родительского дома.
Он сказал матери моей, чтоб она выбросила из головы химерическую мысль выйти замуж за москаля, а особливо военного. Дед мой был величайший деспот в своем семействе; если он что приказывал, надобно было слепо повиноваться, и не было никакой возможности ни умилостивить его, ни переменить однажды принятого решения (25).
Но, отказавшись «слепо повиноваться», первая Надежда «в бурную осеннюю ночь» тайком покидает родительский дом.
Поступок матери моей <…> был так противен патриархальным нравам края малороссийского, что дед мой в первом порыве гнева проклял дочь свою (26).
В сцене побега нарратор практически отождествляет себя с героиней: она подробна, переполнена фактическими и психологическими деталями («в одних чулках, утаивая дыхание, прокралась мимо сестриной кровати» (25) и т. п.), а в конце отрывка грамматическое прошедшее время сменяется настоящим.
Описание собственного побега из родительского дома, завершающее главу «Детские лета мои», содержит прямые параллели. Надежде-младшей (по версии автобиографии) во время этого поступка практически столько же лет, сколько было в свое время юной матери: мать бежала «в конце пятнадцатого года ее от рождения» (25), дочери «минуло шестнадцать лет» (39; в реальности, как уже отмечалось, Дуровой было двадцать три года).