Рыбник. Плачу тебе твоею же монетой: послушай, что я недавно видел, и не только видел, но сам участвовал, и даже чуть ли не главным участником оказался. Две монахини были в гостях у родственников. Вдруг обнаруживается, что слуга, по рассеянности, забыл захватить молитвенник по уставу того ордена и той обители, к которой монахини принадлежали. Боже бессмертный, какой поднялся переполох! Монахини не решались сесть на обед, пока не прочтут вечерние молитвы, а читать по любому другому молитвеннику, кроме своего, ни за что не соглашались. Что долго говорить? Слуга взгромоздился на мерина, поскакал назад и поздним вечером привез забытую книгу. Тут только звучат долгожданные молитвы, и в десятом часу садимся к столу.
Мясник. Пока я не слышу ничего особенно предосудительного.
Рыбник. Не мудрено: ты еще и половины истории не выслушал. За обедом монахини выпили вина и развеселились. Зала гудела от хохота и непристойных шуток, но никто не держал себя распущеннее, чем эти девицы, которые прежде отказывались обедать, покуда не помолятся в согласии с правилом своего ордена. После застолья пошли игры, пляски, песни… Об остальном умолчу, но боюсь, что события той ночи с девичеством никак не совместишь, если только не обманул зачин — зазывный смех, кивки, поцелуйчики.
Мясник. Эту извращенность суждений я поставлю в вину скорее не монахиням, а священникам — их духовникам. Но вот тебе рассказ за рассказ; послушай, чему я сам был свидетелем. На этих днях посадили в тюрьму несколько человек, которые пекли хлеб в воскресный день — случайно не хватило хлеба. Я их не оправдываю, но приговор возмутительный. Немного спустя, в воскресенье, которое обычно зовут «Вербным», случилась мне нужда побывать в соседнем селе. Примерно в четвертом часу после полудня увидел я там зрелище, то ли смешное, то ли горестное — и сам толком не разберу. В безобразии и непристойности оно, по-моему, никаким вакханалиям[417] не уступало. Иные шатались, упившись, точь-в-точь как корабль, оставшийся без рулевого, когда волны и ветер швыряют его то в одну сторону, то в другую. Иной, подхватив приятеля под руку, старался его поддержать, хотя и сам-то едва не падал. Иные то и дело валились наземь и насилу подымались. У некоторых на лбу были венки из дубовых листьев.
Рыбник. Скорее им подошли бы виноградные листья. И еще дать бы им в руки тирсы.
Мясник. Какой-то старик изображал Силена[418]. Его несли на плечах, как иногда выносят трупы, ногами вперед, с тою лишь разницей, что лежал он ничком — иначе бы захлебнулся собственной блевотиной; а так он облевал все икры и пятки задним носильщикам. Мерзость! И между носильщиками не было ни одного трезвого: почти все хохотали, словно помешанные. Хмельное исступление владело каждым. И в таком виде вступили они в город, да еще среди бела дня.
Рыбник. Откуда на них это безумие?
Мясник. В этом ближнем селе вино продают чуть дешевле, чем в городе, и несколько собутыльников отправились туда, — не за тем, чтобы меньше истратить, но чтобы сойти с ума поосновательнее. И правда: денег ушло нисколько не меньше, а помешательство намного сильнее обычного. Если б они съели яйцо, их потащили бы в тюрьму, словно они отца родного убили; а тут они не только пропустили святую проповедь, не только пренебрегли вечерней, но в столь священный день вели себя с такою наглою разнузданностью — и никто их не наказывал, никто не возмутился.
Рыбник. Чему ты дивишься, если посреди города, в кабаках по соседству с храмом божиим в любой из праздничных дней пьют, поют, пляшут, дерутся, и шум стоит такой, что и службу править невозможно, и проповеди не расслышишь. Но если б любой из тех же бражников в то же время вздумал сшить башмак или если бы в пятницу отведал свинины, его притянули бы к суду как уголовного преступника. А ведь воскресный день установлен главным образом для того, чтобы у нас был досуг послушать евангельское слово; и, на мой взгляд, шить башмаки запрещено оттого, что это время предназначено на очищение и украшение душ… Не поразительная ли превратность суждений?