– К тебе я от Степана Тимофеевича с Астрахани! – громко сказал из-за спины юноши Лазунка и видел, как после его слов по тонкому одеялу прошла мелкая дрожь.
Женщина медленно подняла руку, провела ладонью по лицу и, тяжело повернув голову, открыла глаза.
«Ай да глаза!» – подумал Лазунка, вглядываясь; он рылся рукой в глубоком кармане жупана. Поймав, вытянул серебряную цепочку с золотым крестиком; на концах крестика сверкали, дробясь искрами, синие камни.
– Вот, атаман дать велел…
Женщина спрятала руку, не взяла креста и, левой голой рукой запахивая распашницу, проговорила:
– Были бы груди на месте, и я не крылась бы, как лихой от караула… Крестик, голубь, он мой… Ох, вишь, сокол бесценный, Степанушко, шлет данное ему в обрат – знать, память ко мне потухла! С пути, гость дорогой, ты? Надо вот чего наладить кушать, да, вишь, стою худо… ноги не держат… лежу немало время колодой… И болести нету, а будто те вся таю, как у огня свеча, все-то в дому запустошила я… Васильюшко! Сходи, дитятко, в сени, вынь да принеси братину с ларя, коя с орлом, и кубок тоже… Гость дорогой, хоть помри, а чествовать надо! – Женщина говорила певуче, ее глаза и голос покоряли все больше Лазунку. – И уж как ты дорог-то, господи!.. – Она грустно улыбнулась; опустя на пол ноги, села на кровати. – Поди, дитятко!
– Слышу, мама! – Юноша бойко полез вверх в узкую дверь.
– А сядь-ко ты, гость-голубь, вот ту, на постелю ко мне… Не бойсь, хвороба моя не прилипнет, от сердца моя хворость, не от прахоти тела.
Лазунка сбросил на скамью жупан и шапку, быстро отстегнул саблю, вынул из-за кушака пистолеты, торопливо совал их на скамью, один упал, стукнул по полу.
– И как сладко стучит пистоль. Будто было то вчера: сокол Степанушко ронил их тоже, пинал под лавку… Теперь чую я подобно, едино лишь нога не шарчит… Как вчера! А много годков ушло!..
Лазунка сел на кровать. Юноша вернулся с братиной да двумя кубками.
– Ах ты, дитятко! Пошто два кубочка? Да нешто и мне пить с гостем?.. Пей-ко, голубь-голубой, мед доброй, переварной с вишенью!
– Слышь, мама, я пойду… Слободские ребята за Москвой-рекой кулашной заводят – так уж звали.
– Ох, не убили бы?
– Не убьют! Я однорядку, длинны рукава, как бой загорится, кину.
– Поди да береги себя, дитятко!
– Не сумнись! – Юноша ушел.
– Вот он у меня: то кулашной бой, то саблей вертит, пистоли оглядывает, кремешки к ним винтит, а стрелить ладом не разумеет…
– Я мастер бить с пистоля, потому был боярской сын, так нам велели стрели учиться; обучу малого.
– Он в батьку Степана. Ты ему вразуми – скоро примет, голубь…
– За тем дело не стоит, укажу!
– Пей! Тебе добро – мне же прибавил ты и грусти и радости.
– Батько, Степан Тимофеевич, велел тебя сыскать, а говорил: «Там, Лазунка, примут замест родного».
– Ой ты, а как же еще? Приму.
– Много о тебе говорил, называл единой тебя, любой из всех!
Лазунка лгал, но хотел почему-то делать это. Понимал, что всякое слово об атамане хозяйку оживляет.
– Сказывал про меня? Что же сказывал? Как он помнит меня? Люба, говоришь, ему?
– Люба, люба.
– Ой, голубь! И спасибо же тебе! Ой, на радостях еще укреплюсь я… Хоть плясать нынче гожа и песни играть! Давай же выпьем вместях! Не спуста Васинька два кубка принес, как чуял что…
Руки Ириньицы дрожали, она не могла поднять кованой серебряной братины. Лазунка встал, отодвинул свечи, налил два кубка.
– Постучим да побрякаем кубками за здоровье моего сокола ясна, Степанушки! Вот… ахти я, грешная, помирала и вот ожила. Ой, голубь, ладно ты пришел!..
Они выпили меду. Ириньица подвинула к себе подушки, слегка прилегла на них спиной, говорила:
– О сынке спрашивал ли?
– Нужное время было! Торопился он, ему же с есаулами говорить прилучилось – наказы дать… Мало сказал о сыне.
– Да и где много? Васинька тогда в зыбке качался…
– О дедке, помню, каком-то сказал. А твой где тот дедко? «Мудрый-де старик, а помер, мекаю я», – так молыл батько.