— К хвосту коня хвост камышиной, да сам как черт плавает…
— Ну, мост! Как лишь из видов сошли; Волга ту переправу в Хвалын снесла!
— Волга — она не стоит, да и стоять не даст на месте!
— Весь черной камыш коло Астрахани посекли на переправу, а мост в две доски с жердиной…
— Чудеси! Весь скот перевели по этакой сходне?..
— Ихние скоты — не наши, обучены к ходу по единой жордке; коль надо, море перейдут!
— Черной-то камыш матерой и леккой!
— Да буде вам! Дайте чернцу сказать!
— И то, сказывай, отец!
— И реку аз о знамении: по дорогам, путям, дворам и селам, братие, по захождении солнца дивное зрели людие многи — затмение истекало…
— Ты, отец, хмелен, так игумна страшишься, не идешь в монастырь!
— Я те вот! Не мешай чернцу.
— От того солнечного западу в тьме является аки звезда великая, и катится та звезда по небу, будто молния, и в тую меру — двоятся небеса, и тянется тогда по разодранному небу, яко змий: голова в огне и хобот. А выказавшись, стоит с получасье, и свет оттого не изречен словесы, и в том свете выспрь в темя человеку зрак: глава, очи, руце и нози разгнуты, и весь тот зрак огнян, яко человек… Годя получасье, небеса затворяются, будто запона сдвинута, и тогда от того знамения на пути, дворы и воды падет мелкий огнь, и тако не един день исходит, братие!
— Молви, что твое видение, чаешь, возвестит?
— Сие не изречение ту, где мног люд!
— Говорили всякое — доводчиков нет!
— Служилой люд зрю, стрельцов!
— Сказывай! Кто налогу тебе сделает, в кирпич закидаем!
— Ох, боюсь тюрьмы каменной монастырской — хладна она!
— Мы за тебя, весь народ!
— Скудным умом мню, братие: придет альбо пришел уже на грады и веси человек огненной, и быти оттого крови многой, ох, многой!
— Ты, отец, единожды узрел то знамение?
— Двожды удостоен аз, грешный! Двожды зрел его…
Кто-то говорит тихо и робко:
— Сказывают, что в соборе астраханском у пречистой негасимая лампада сгасла?
— Сказывают! То истинно, оттого что в сии времена у многих вера сгаснет…
— К тому ведут народ грабежом-побором воеводы!
— А еще быдто за престолом возжигаются сами три свечи, их задуют — они же снова горят!
— Сказали то быдто преосвященному Иосифу-митрополиту, он заплакал и рек: «Многи беды грядут на град сей!»
— Прошел, сказывают, кою ночь человек великий ростом и прямо в кремль сквозь Воскресенские, да там, как свеча, сгорел, и к тому гласит — сгореть кремлю.
На башне прозвонил часовой колокол десять раз.
— Вот те к свету ближе много!
— Помогай, Тришка! Еще два десятка примажем — и спать…
Костер меркнул, никто больше не подживлял огня.
В сумраке густом и черном кто-то черный сказал громко:
— Не дайте головням зачахнуть — с головнями путь справим до дому!
16
В малой столовой горнице воеводской палаты среди горок с серебром, чинно уставленных по стенам, при слабом свете двух свечей и иконостаса в углу, мутно светившего пятнами лампадок, за столом сидел подьячий Алексеев в киндяшном[297]
сером кафтане, разбирал бумаги и беззвучно бормотал что-то под нос. Потом насторожился, поправил ремешок на лбу, подвинулся к концу скамьи, крытой ковром; из дальних горниц княжеского дома шлепали чедыги[298] воеводы. В шелковом синем халате поверх шелковой рубахи, в красных сапогах вошел воевода. Подьячий встал со скамьи, поклонился поясно.— Сиди, Петр! Не до поклонов нынче.
Подьячий сел, сел и воевода на другую скамью за столом, против своего секретаря.
— Еще, Петр, кое-какие бумаги разберем и буде — сон меня долит. Вот уж сколько ночей не спал — маялся, на коне сидя. В глазах туман; бахмата — и того замаял.
— Мочно ба, князинька, опочинути от трудов… Завтре б справили все делы?
— Не успокоюсь, сон некрепок буде. Хочу знать, подобрался ли ты к воровскому стану… Что замышляют казаки и сам ли Разин тута иль иной кто?
— Покудова, ась, князинька, в стану тихо — едино, что стрельцы с усть-моря бражничают с казаками, да кои горожане и городные стрельцы ходют к ним…
— Каки стрельцы? Какие имянно горожане, и о чем совет их?
— В лицо не опознал… Из городных стрельцов как бы те Чикмаз да Красулин быдто. Угляжу и доведу без облыганья. Ямгурчеев городок татара кинули — я уж доводил то — и дальние улусы кинули ж. И куды пошли — сгинут в пути без корму!
— Печаль велика — татарва поганая, да сгинь она!
— Ясак платили, ась, князинька, государеву казну множили.
— Теперь нам не до ясака, да и не сгинут, едино что друг друга побьют… В степи тепло, есть луга середь песков, татарам искони те луга знаемы — весь их скот прокормить мочно… Ведомо, не без запаса пошли, кое охотой проживут… Зимой им опас больший — от воинского многолюдья. Киргизов боятся. Застынут реки, грабеж видимой, всяк к юртам полезет, а нынче, вишь, время — ночь не спим за стенами каменными. Слухи множатся, горят поместя, чернь режет бояр… Ох, отрыгнула мать сыра земля на Дону дива[299]
окаянного, ой, Петр! Чую я: много боярских голов с плеч повалится. Нам с тобой, гляди, тоже беда!— Крепок, ась, город стенами и людьми…
Тусклые глаза воеводы на подьячего засветились строго:
— Ты меня не тешь, Петр! Кому иному — тебе же ведомо, какая сила копится на боярство.