— Ой ты, голубь! Помер-то помер, да вот как помер, — скажи! Любил он старика Григорея… В теи годы, когда Никон-патриарх божественные книги переменил, старые жечь велел, мой дедко Григорей, царство ему небесное, будто из ума вышел. Кричит, веригами звонит, в железах все ходил: «что-де убойство великое, многи крови пойдут от тех Никоновых дел! И что-де не едино ли одно, како молиться: право ли, лево, альбо всей долонью или же кукишом. Ежели-де бог есть, всякое примет молитву; а нет его, хоть лбом о камень бей, корысти мало!». Я его и уговором ласковым от тех слов отводила, иножды всякой ругливой грозой. А вижу, неиметца, и теи слова кричал много раз народу на торгах. Сам древний, трясся весь, и народ лип к нему… А тут на кабаке — мне довели люди, сама не глядела — теи же слова кричал. От Никона сыщики были всюду. Имали его тайно, явно-то народ мешал, свели с кабака на пытку… И на пытке тое ж кричал, не отрекся своего… Допросили, где живет, пришли вынять его рухледь, а с рухледью сыскали книги травные с заговорами. И древнего с теми книгами спалили живьем на дворе Патриарша разряда, против того как бы и колдуна… Уй, голубь, посля палов дьяк Судного приказу ладил сыщиков созвать да нас с Васяткой обрать ту… И что бы с нами стало, не ведаю, а страху приняла и, може, с того страху да еще с тоски по милом соколе легла… Только, вишь, злой наш мир, да есть еще добрые люди. Сыскалась заступа, о коей я не гадала… В пору, когда Степанушко мой был иман в пытошную башню боярином Кивриным и когда его брателку тот же злодей Киврин порешил сговорно с Долгоруким-князем, я тогда, о Степане моем горюя, шиблась к боярину. Он же, старой злодей, мне в пытошной у стены скованна его, Степанушку, показал, и явно ему, окаянному старику, было, что сокола моего единого люблю, и о Васиньке допросил, а хотел он разом порешить весь корень Степанушки… И из башни той злодей пытать меня повел… Дьяку велел держать за руки крепко, и мне — вот, — Ириньица распахнула платье на груди, — вишь, сокол, груди будто волки грызли! Клешми калеными выдрал сам, без палача, а палачу потом велел: «Бери-де и делай!» Дьяк-от, кой держал меня допрежь свиданья, не велел мне пасть боярину на глаза да проситься свести в башню: велел идти в обрат, домой… Я не такова: «Хочу видеть сокола моего!» Дьяк тот, вишь, любимой у боярина Киврина был и жил в его дому замест сына… Полюбил он меня, пожалел ли, как груди выдрали у бабы, только тогда в башне с боярином заговорил крепко, за меня упросил… Зовут того дьяка Ефимом, и по Ефимову прошенью Киврин меня спустил. Только груди сорвал, а палачу не дал. Рухледь мою стрельцы принесли да свели меня за Москву-реку… И позже, как спалили дедку Григорея, тот дьяк Ефим за нас с Васяткой встал против дьяка с сыщиками… Нынче тот Ефим-дьяк коло царя, испросил царя, как тогда Киврина, нас не шевелить, и то дело о нас кануло по сей пору… Ой, уж натерпелась я не за себя — мне самой-то, голубь, все едино! Хворая… Еще Степанушку бы глазком одним глянуть, да и помереть… За Васятку вот боязно — смел гораздо, горяч, суется, не пасясь нимало… На Москве же — сам, поди, ведаешь — надо быть двоелишным… Кто здесь смел — тот и улип!
— Ладил я седни по городу ходить, людей глазеть да слушать. Мне и атаману то сгодится: Москву знать.
— Сказывал сынок мой Васинька, что седни дождь да сумеречно. Против того и решетки ране времени задвинут. Так уж ты, голубь, не ходи. А я наберусь сил, стол накрою, поешь. Ходить будешь завтре, да одежу краше будет твою сменить: к такой светлой одежде прилепятся истцы ли, а то и лихие люди… Надень-ка посацкую, тогда ходи без опасу.
— Добро! То я думал сам; не знал, где взять проще рухледь.
Ириньица кое-как встала. Лазунка помог ей из-за стола выбраться. Она накинула летний зеленый капот-распашницу, сходила в сени, принесла еды.
— Вот с дороги — не лишне.
— Я не нынче с дороги.
— А где ж ты был, голубь? Меня, вишь, обошел перво.
— У родни был… — неохотно отозвался Лазунка, вешая голову.
— У боярской родненьки?
— Да, у матери с сестрой…
— Ой, поди, боятся тебя?
— Боятся… И сам я к ним не пойду… Потом если… когда…
— Все смыслю… Либо со Степаном Тимофеевичем, альбо с боярами быть!
— То оно…
— Ешь-ко, сокол! Мать родную потерять тяжело, кто скажет иное?.. Испей еще, да коли же мало хмелю, брага и водка есть. А после, как напитаешься, покажу забвенное, скрытое место: там, сколь надо, и жить будешь…
После еды Ириньица привела Лазунку к большому сундуку в углу за печью; он поднял крышку, она сказала:
— Отрой, голубь, рухледь в сторону от задней стены!
Лазунка отодвинул платье.
— Вот тут щупай: есть в гнезде защелка, нажми перстом.
Лазунка сделал так, как указано: задняя боковая стенка сундука опустилась вниз.