С другой стороны, это характеристика эпохи, чьи гниющие конечности Краус наблюдает перед ампутацией: она состоит только из того, что можно прочесть и увидеть, что было реально подслушано. Важно не столько разобрать «лениво рассыпающийся говор последнего венца, в котором намешана венская и еврейская кровь», который сегодняшнему немецкому читателю понять легче, чем современным английским школьникам – Шекспира, сколько уловить характерный тон эпохи. Это особенно важно для писателя типа Крауса, ведь для него слово было именно слышимым. Написанный и прочитанный тексты (замена актерской стези, которой он был лишен) составляют одно целое. Его прекрасная, но часто сконструированная проза, которая на бумаге требует постоянного и напряженного внимания, очевидно, оживает при чтении вслух. «Возможно, я первый писатель, который сразу воспринимает написанное в театральном способе выражения, – замечал он. – Я записываю актерскую игру».
Вероятно, неслучайно Краус примерно в одно и то же время (1910–1911) решает делать
«Я спас суть [времени], – пишет он в одном из монологов Брюзги (
Есть и другая причина, почему они важны. «Последние дни человечества» были не только криком протеста против Первой мировой войны и искажения журналистами трагедии человечества («Пусть посмотрят, как они молятся»). Эта книга была страстным иском к габсбургской Австрии, которую Краус не без оснований считал ответственной за начало боевых действий; к этому «австрийскому самодовольному лицу», которое мелькает по страницам его драмы с самым разным, но неизменно поверхностным выражением. «Не это ли лицо, не Австрия ли, не война ли, – писал он в своем некрологе (
Вероятно, никогда ни одну империю не сопровождало на пути к могиле такое глумление, как империю Габсбургов. И все же мы сталкиваемся с парадоксальным явлением: ни одна империя нашего века, а он был ими богат, не порождала, умирая, столько значительной литературы. Музиль, Йозеф Рот, «Похождения бравого солдата Швейка» Ярослава Гашека и сами «Последние дни человечества» – все они непосредственно затрагивают тему крушения старой монархии.
Эти произведения в жанре «надгробная речь в честь Австрии» объединяет понимание абсурдности режима, комичности его трагедии, которое присутствует даже в самых безжалостных обличениях. Даже редкий сентиментальный и ностальгический взгляд назад во времена Франца-Иосифа не мог обойтись без иронической улыбки.
Например, сцена в военном госпитале (акт IV, сцена 6), которую вполне можно сравнить с прекрасной 8-й главой «Бравого солдата Швейка» («Швейк – симулянт»), – одна из самых бесчеловечных. И все же шокированного читателя поневоле тянет улыбнуться. Но кто будет смеяться над Дахау и Маутхаузеном? Мы не смеемся даже над офицерами, солдатами и калеками на рисунках Георга Гросса, которые в точности соответствуют современным им сценам с Рингштрассе в финальных актах драмы Крауса. Офицеры Новотны, Покорны и Повольны внушают ужас потому, что они одновременно комичны; не менее ужасны, но определенно более комичны, чем немецкие персонажи «Последних дней». И это не потому, что Краус лучше слышит венскую речь, чем немецкую, а потому что было ясно, что положение Австрии в войне было безнадежным, но не серьезным.
Германская империя представлялась абсурдной иностранцам, но никогда – своим собственным гражданам. И этот специфический климат габсбургской монархии, столь благоприятный для литературы, тоже помогают разглядеть рисунки Эйслера.