Называя, например, другого своего исторического персонажа - Дмитрия Богрова - Мордкой (по паспорту), писатель, разумеется, учитывал отвратительное впечатление, которое производит звучание этого имени на русском языке. Однако для читателя, знакомого с Библией, очевидно, что он имел в виду также и историю Мордехая из Книги Есфирь. Мордехай сберег жизнь недалекого царя Артаксеркса в некотором сотрудничестве с его предательской службой безопасности, но вскоре затем погубил его первого министра.
Солженицын, по-видимому, был заворожен этим "совпадением" деталей реальной исторической ситуации с пророческой драмой больше, чем характером и ролью достоверно существовавшего Богрова. Во всяком случае, он приписывает ему ( в духе Мордехая) гораздо большую степень заинтересованности в благополучии своей еврейской общины ("живое, родственно ощущаемое еврейство Киева!"), чем можно было ожидать от совершенно ассимилированного еврея, каким несомненно был Богров, отказавшийся от крещения только из гордости.
В другой разоблачительной статье категорически утверждается, что "тонкий, уверенный трехтысячелетний зов", который якобы слышал в себе Богров, "чтобы Киев не стал местом массового избиения евреев, ни в этом сентябре, и ни в каком другом!" есть, безусловно, антисемитская выдумка Солженицына. В самом деле, ведь не может же интеллигентный еврей всерьез принимать во внимание такие странные идеи, как "зов предков" или сочувствие соплеменникам!
Однако, оказывается, что русский писатель может. Упущенный критиком, скрытый смысл всего этого пассажа заключается отнюдь не в утверждении, действительно сомнительной, еврейской лояльности Богрова, а скорее в мистическом совпадении дат... Солженицынский Богров думал об этом ("чтобы Киев не стал местом массового избиения") на пороге сентября, ровно за тридцать лет до массового расстрела киевских евреев в Бабьем Яру. Как бы, развязанные Богровым, несметные силы зла через тридцать лет фатально обернулись бумерангом Страшной мести. А трехтысячелетний зов (еще древнее Мордехая) негромко напоминал ему о еврейских бедствиях, нависавших или отступавших в меру греха или милосердия избранного народа. Бог наказывает согрешивших, ибо заботится о чистоте своих возлюбленных.
Конечно, автор статьи, спешивший реабилитировать Богрова (и себя) от подозрения в темных племенных инстинктах, ничего этого не заметил. Интеллигентный еврей почему-то не помнит, где и когда совершались драматические события еврейской истории. Но для более внимательного к евреям Солженицына, не боящегося обвинения ни в национализме, ни в мистике, такое совпадение необычайно много значит.
Внимательное чтение Солженицына показывает, что он вообще придает особое, магически предопределяющее, значение фамилии, имени и роду человека:
"Ведь вот бывают фамилии до того оправданные, как прикрепленные: Кисляков. Кисло-затхлым безнадежным запахом так и пахнуло... от этого рыхлого человека."
"Вертлявый штатский господин... - А как ваша фамилия? - Зензинов. ...И фамилия какая-то шутовская."
"И откуда этот Хабалов взялся, с фамилией раззявленной, похабной..."
"Сознавал в себе Бубликов какой-то особенный мятежный талант, если не гений, а применить его не мог. ...Да и фамилия у него была юмористическая..."
Десятки подобных замечаний разбросаны не только по всему `Красному Колесу", но и иным его книгам. От писателя, для которого даже фамилии Кисляков и Бубликов нечто означают, невозможно требовать, чтобы он безразлично отнесся к еврейскому происхождению своего героя. Обостренная чувствительность Солженицына к роду и племени, к генетике героя, действительно, сравнима только с его лингвистическим детерминизмом:
"Вот их фамилии...: прокурор Трутнев, нач. следственного отдела майор Шкурин, его заместитель подполковник Баландин, у них следователь Скорохватов. Ведь не придумаешь!.. О Волкопялове и Грабищенке я уж не повторяю. Совсем ли ничего не отражается в людских фамилиях и таком сгущении их?" (`Архипелаг ГУЛАГ").
Да, отражается, конечно. Но, пожалуй, не только та реальность, что содержится в природе вещей. Еще и та, которая есть в природе видения писателя. - Правильно, дескать, народ говорит, что Бог шельму метит. Имя, оно неспроста дается. И неспроста всему семейству присвоено. Яблоко от яблони... Одним словом: "До скончания веков уделом лживых будет наихудшее. А правых - наилучшее."
Предвидя ли обвинение в антисемитизме или скорее под влиянием своего собственного жизненного опыта, Солженицын ввел в роман и положительный образ еврея - инженера Илью Исаковича Архангородского - с фамилией бархатной, доброй, ласкающей слух, с отчеством фактически совпадающим со своим (т.е. назвал его братом), однозвучным с именем Сани (Исаакия) Лаженицына - любимого автором героя, биографически повторяющего его собственного отца.