Но когда до меня постепенно дошло содержание письма, я ощутил проблеск надежды. Я выправил игру и выиграл следующие два сета. Но все же окончательно переломить ситуацию мне не удалось. Тревога вновь постепенно овладевала мной. Обычно, когда игрок проигрывает два сета подряд сопернику более высокого класса, он начинает «сыпаться», и соперник дожимает его. Но Бастль держался, а я не мог выжать из себя ничего, кроме пота, который вполне мог оказаться кровавым — такие муки я испытывал.
В подобный решающий момент все зависит от настроя и душевных сил. Однако на сей раз моя обычная уверенность в себе и инстинкт победителя мне изменили. Я проиграл пятый сет 6:4 и покинул второй корт как очередная жертва злой магии Грейвьярда. Утешением мог послужить тот факт, что, по крайней мере, я оказался в достойной компании, но, как вы понимаете, мне это и в голову не пришло.
Тогда я еще не знал, что фоторепортер лондонской «Times», занимавший место поблизости от моего стула на корте, сделал фотоснимок — как я читаю письмо Бриджит. Он использовал столь мощный объектив, что была видна каждая строчка, с начала до конца. Нейл Хармен, теннисный обозреватель «Times», был одним из тех журналистов, с которыми я всегда находил общий язык. Он сообщил мне об этой фотографии, и я попросил не публиковать ее. Нейл и редакторы долго и горячо спорили, следует ли печатать снимок так, чтобы письмо можно было прочесть. Наконец, Нейл убедил их не делать этого из уважения ко мне и моей частной жизни. Они все же поместили снимок, на котором я читаю письмо, но затушевали текст. За эту любезность я был им крайне признателен.
Передо мной предстала суровая реальность. Уимблдон, мое последнее прибежище, стал провозвестником моего грядущего ухода. Проигрыш на Грейвьярд-корте, хоть и произвел сенсацию, но для многих явился не сюрпризом, а лишь подтверждением того, о чем они уже поговаривали: мол, пора мне расстаться с теннисом. Если учесть, как часто раньше именно Уимблдон помогал мне исправить положение, то теперь возникла совершенно неразрешимая ситуация. Меня сверлила удручающая мысль: «Что же еще, черт возьми, я должен сделать, чтобы выкарабкаться из этой ямы?»
По случайному совпадению, Андре в том же круге и в тот же день проиграл Парадону Шричапану, талантливому игроку из Таиланда. Но это меня слабо утешило, а точнее, не утешило вовсе.
Я чувствовал полное опустошение и не мог его ничем объяснить. Возможно, дело было в женитьбе и особенно в беременности Бриджит. Вероятно, эти серьезные перемены в жизни нарушили мою концентрацию или породили во мне какой-то конфликт интересов. Ведь я точно знал, чего хочу: иметь жену, детей, жить хорошо и достойно — и вместе с тем реализовать отпущенный мне теннисный потенциал до последней капли. Больше десяти лет я побеждал других, чтобы заработать на жизнь, вкладывая в эту задачу всю свою умственную, физическую и нервную энергию. Я побеждал других! Вот что я делал, вот кем я был. И теперь я должен спросить себя: «Остаюсь ли я прежним?»
Когда я вернулся в наш дом после матча с Бастлем, то едва мог сдержать слезы. Это тоже выбило меня из колеи — раньше я всегда справлялся с подобной слабостью. Я говорил себе: «Боже мой — да ведь это всего-навсего теннисный матч!» И вдруг теперь все иначе...
Когда мы вернулись в Лос-Анджелес, вопросов больше не было — я выпадал из гонки, и чем очевиднее это становилось, тем чаще представали передо мной роковые слова: «Пора уходить!»
Однако, несмотря на все проблемы, свалившиеся на меня в первой половине 2002 г., уходить я пока не собирался, хотя передо мной во всей красе стоял один из самых неприятных для любого игрока оппонентов — растущий, неотступный хор критиков, убежденных в необходимости отправить меня на покой. В политике существует понятие «большая ложь». Суть его в следующем: вы можете лгать сколь угодно беспардонно и нагло, но если вы это делаете долго и громогласно, захватывая достаточно широкую аудиторию, — люди начинают вам верить.
Мой уход был проблемой того же порядка. Если множество людей регулярно спрашивают, не собираетесь ли вы уйти, строят подобные предположения или высчитывают, когда именно это произойдет, то вы поневоле начинаете думать, что, возможно, час действительно пробил. И если только вам не свойственно полное равнодушие к общественному мнению, у вас начинается внутренний разлад: «Может, ты сам себя морочишь? Может, нужно и впрямь подумать о том, чтобы наконец поставить точку?» Голоса звучали все громче, все назойливее и нетерпеливее. Мне было все труднее не прислушиваться к ним, хотя умом я понимал, что они никак не должны влиять на мое решение.