Спустя восемь или девять месяцев, прожитых под одной крышей с Йери и детьми, я приходил домой, обедал, устраивал себе сиесту, потом бродил немного по окрестностям, возвращался примерно в тот час, когда Йери закрывала магазин, мы ужинали, я сворачивал себе папироску, мы смотрели интригующий фильм или какой-нибудь конкурс алчных людей, шли в постель, трогали друг друга или не трогали, и уже наполовину погрузившись в полумагический чуткий сон, я говорил самому себе, как своего рода фаталистическое изречение: «Одним днем жизни меньше, Йереми».
Йери приносила домой цветы, которые вот-вот должны были увянуть, цветы, которым оставались считанные минуты, умирающие, негодные к продаже, и дом казался агонизирующим садом, и опадшие лепестки образовывали на полу разноцветный абстрактный рисунок, и сладковатый похоронный запах витал в воздухе, а мне угасание этой флоры казалось жестокой метафорой самого времени, головокружением совершенства, убегающего в таинственную зону хаоса, движимого фатальным притяжением, как если бы смерть была тайным доказательством всякого совершенства.
Иногда, в мгновения, предшествующие сну, в этой ясной слепоте, вокруг меня начинали скапливаться видения, подобно тому как скапливается народ у дверей универмага в первый день распродажи. И что я видел? Именно это, скопление, одну только суматоху, которая несказанно тревожила меня: ведь нет ничего хуже, чем неполноценное видение без смысла, особенно когда не можешь до конца отличить пророческое видение от вульгарного пессимистического предчувствия. (В одно из таких мгновений я увидел голого человека, прикованного цепями к колонне невообразимой высоты, ибо вершина ее уходила в облака; этот несчастный стоял на краю бездны и порывался броситься в нее, но цепи мешали ему это сделать, и тогда я подумал: «Этот человек — я, тоскующий по бездне», — и у меня уже не выходил из головы образ того пленника, возжелавшего тайны пропасти, погруженной во мрак, подземного мира пламени, в котором горит жизнь. Или что-то вроде.)
Я перестал чувствовать себя хорошо рядом с Йери, когда мы провели вместе четыре года, днем больше, днем меньше.
— Почему?
Ну, хорошо бы, если б я ошибался, но думаю, что у каждой пары настает момент, начиная с которого всегда кто-то оказывается лишним. И вот самое загадочное заключается в том, что этот кто-то лишний не является ни одним из участников пары; это некий третий участник, внезапно возникающий внутри каждой пары, — платонический андрогин, а это, как вы знаете, чудовище, результат слияния двух тел и двух душ, имеющих между собой не особенно много общего, терпеливо ждущих наилучшего часа, чтобы нанести наибольший возможный ущерб друг другу.
Существуют прочные пары, конечно, и надо признать за ними ту заслугу, что они умудряются поддерживать в себе это взаимное отчаяние в течение бесконечных лет: акробатическое отрицание времени. Но, если позволите быть откровенным, мне никогда не казалось, что я слеплен из того же теста, что сентиментальные герои. Я знал, что моя жизнь с Йери была
Кроме того, Йери (помимо того, что ненавидела со всей силой своего подсознания моих друзей), кажется, была склонна обижаться на все мои поступки, так что мне захотелось купить лютню и заделаться трубадуром. Однажды, например, она застигла меня в то время, как я читал письма ее прежних приятелей: штук двадцать призраков, жаждущих эякулировать внутрь Йери.
— Я имею право хранить свое прошлое в тайне, — сказала она и грубо вырвала у меня стопки писем, разложенных по авторам, в соответствии с датой, и перевязанных веревочкой.
В другой раз она также очень разозлилась: я случайно наткнулся на ее свадебный альбом (юный коммерсант с пышной челкой, еще не оформившаяся Йери) и порвал все фотографии.
— Какое право ты имел рвать их?
И я ответил ей, что у меня было то право, что дает ревность.
— Ревность? Ревность к чему?
И правда в том, что я не очень был уверен насчет основательности этой ревности задним числом, и хорошо еще, если речь шла просто о ревности, а не о несколько более сложной реакции, потому что я подозреваю, что вдруг почувствовал зависть к этому типу: он был с Йери и уже не был с Йери, он уже завершил свой заколдованный круг вместе с ней, и Йери, вероятно, была теперь для него, самое большее, стремительным и смутным воспоминанием, образом, который уже не вдохновит даже на мастурбацию, в то время как Йери была формой, дышащей рядом со мной каждую ночь, теряющейся в своих частых ночных кошмарах, — где, несомненно, появлялся и я, преобразовавшийся в невесть какого рода выродка, трахающегося с другими.