Через 33 года после гибели Бруно, честно исчерпав все способы открытой и тайной борьбы, Галилей перед лицом инквизиции торжественно отрекается от учения Коперника, объявляет движение Земли «ненавистным заблуждением и ересью». Загнанный в тупик, он всячески выкручивается, лицемерит, изворачивается, признает все, что от него требуют. Двуличный, покорный, хитроумный, то извиваясь, то припадая к земле, он движется к своей цели. А цель его — тоже борьба за учение Коперника, за возможность работать, продолжать исследования. Опять же во имя науки, во имя истины он жертвует своей честью, своим именем. Он согласен перетерпеть позор инквизиционного процесса, потому что ему важнее любых унижений возможность продолжать свой труд. Он отрекается на словах, но никогда на деле. Он отделяет себя от науки, которую создает.
Метод его борьбы кажется более доступным, даже более действенным. И Галилей доказывает это своей жизнью. Оставшиеся ему до смерти семь лет он продолжает добивать аристотелевскую физику. Невозможно требовать от Галилея больше, чем он сделал. Но он не мог одолеть Бруно. Правда «сожженного» включала в себя нечто большее, чем только правду науки. Нравственный спор Бруно — Галилей продолжался в новых поколениях. Он обрастал новыми примерами, аргументами. История выдвигала новых героев, таких, как Мария Кюри, Жолио-Кюри, Курчатов, или фигуры трагические, такие, как Оппенгеймер, Эйнштейн. И снова спор возвращался к своим истокам, и снова вставал древний вопрос об этическом смысле науки.
Судьба не ставила Петрова перед выбором Бруно или Галилея. Его исследования не были насущными, они не волновали общество, не потрясали мировоззрение. Даже в случае успеха они имели частное значение.
Петров оказался в положении ученого, который, начав работу, обнаруживает, что кончить ее он не сумеет, потребуется труд нескольких поколений, чтобы завершить ее и получить результаты. Ему не дожить и не узнать, как на Адмиралтействе вспыхнет, освещая Невский проспект, первая дуговая лампа, как дуговые фонари осветят улицы Петербурга, Парижа, а потом их сменят электролампы, а их — лампы дневного света, высокие лучи прожекторов; не узнать про пламя электросварки, сварочные автоматы, дуговые печи — всего, что создал XX век из его опытов.
Хотя и не было вроде никакой преемственности.
Многое из того, что кажется пропавшим, забытым, живет в науке по своим особым, неучтенным законам, передается изустно, ненароком:
«Когда-то кто-то, кажется, это уже делал».
«Говорят, что где-то такое получалось.»
«Была такая идея…»
Была… у кого? А это и не суть важно, нет ни имени, ни облика, ни портрета. Осталась мысль, какие-то сведения, туманные, как предания, где-то они тлеют до поры до времени, передаются в том научном фольклоре, который и составляет внутреннюю жизнь науки.
Василий Петров вел свои исследования, как ищут истину — без всяких условий, даже без условия воплотить ее и быть ее глашатаем. Ему важен был сам процесс поиска, наградой же было удовлетворение оттого, что он прикоснулся к неведомому, что оно, это никому еще не известное, неожиданное, затрепетало в его руках.
Считается, что наука не может не заботиться о пользе, и это правильно, но есть ученые, которые изучают природу не потому, что это полезно, «а потому, что природа прекрасна», как писал Анри Пуанкаре.
И это чувство, наверное, необходимо для науки. Есть нечто более ценное, чем добыча результата, и даже важнее, чем поиски истины, — это сам процесс творчества, самоотдача.
Исследования Петрова были скорее светоносны, чем плодоносны. Он опередил время, а время, подобно пространству, имеет свои пустыни. Такая пустыня окружала его. Но это ни на минуту не поколебало, не устрашило его. Он мужественно продолжал делать свое дело. Мужественно, потому что он был очень одинок, он даже не имел противников, у него не было возможности бросить вызов, бороться. У него не было соперников, никто не аплодировал его победам, не огорчался его неудачами.
Наука не может состоять из подобных альтруистов. Над ними посмеиваются, а в наше время альтруизмом упрекают. Чистая наука — это звучит подозрительно. Вместо слова «ученый» все чаще слышится — научный работник. Времена Петрова кажутся странными, нечто вроде средневекового рыцарства. Романтика одинокого исследователя стала историей, красивой и наивной. Новая романтика оперирует тысячами талантов, корпусами лабораторий, гигантскими средствами. Что-то пропало, утратилось… И тем не менее потребность в таких, как В. Петров, оставалась и — надеюсь — остается. Ученые, подобные Петрову, создавали нравственный климат науки. Независимо от нарастающих успехов науки к этим людям хочется возвращаться; они нужны как камертон, в них сохраняется нестареющая мера чистоты, бескорыстия и поэзии…