Луи Сала-Молен язвительно и жестко заявил: «Философы европейского Просвещения обрушивались на рабство повсюду, только не там, где оно существовало в буквальном смысле» (149): хотя философы сетовали на то, что люди являются (в метафорическом смысле) рабами тиранической монархии, они игнорировали буквальное рабство, свирепствовавшее в колониях, и оправдывали его аргументами культуралистски-расистского характера. Когда черные рабы подняли восстание на Гаити, явившееся эхом взрыва Французской революции, оно стало «суровым испытанием огнем для идей французского Просвещения. Это понимал любой европеец, принадлежавший к буржуазной читающей публике. «Взгляды всего мира сосредоточились на Санто-Доминго»» (42). На Гаити же происходило непредставимое (по меркам европейского Просвещения): революция на Гаити «вошла в историю как немыслимая, несмотря даже на то, что она произошла» (Мишель-Рольф Труийо, цит. на стр. 50). Бывшие гаитянские рабы восприняли французские революционные лозунги более буквально, чем сами французы: они отринули все непрямые оговорки, которыми изобиловала идеология Просвещения (свобода — но только для рационально «зрелых» субъектов, а не для диких, неразвитых варваров, которые прежде должны пройти через долгий процесс учебы и только потом заслужить право на свободу и равенство…). Это породило возвышенные «коммунистические» моменты, такие, например, как тот, когда французские солдаты (их послал Наполеон для подавления восстания и восстановления рабства) приближались к черной армии освободивших себя рабов. Услышав неразборчивый шум, доносящийся со стороны черной толпы, французы сначала решили, что стали свидетелями воинственного песнопения некоего варварского племени, но затем поняли, что черные гаитянские воины распевают «Марсельезу»… и задумались, на той ли стороне они выступили…
Такие события утверждают универсальность как политическую категорию. Или же, говоря словами Бак-Морс, «универсальное человечество проявляет себя в критических положениях» (151):
Вместо того чтобы в равной мере воздавать должное различным и многообразным культурам, когда все люди признаются частицами человечества через посредство коллективных культурных идентичностей, человеческая универсальность возникает в контексте исторического события в момент перелома. Это те разрывы истории, когда народ, чья культура находится в критическом положении, выражает собой человечество, которое выходит за культурные пределы.
Благодаря нашей прочной идентификации с этим несовершенным, свободным и уязвимым положением, мы имеем шанс понять, что эти люди говорят. Единое человечество существует вопреки культурам и их различиям. Отсутствие идентификации человека с коллективом предоставляет скрытой солидарности шанс обратиться к универсальному моральному чувству, припасть к источнику энтузиазма и надежды (133).
Здесь Бак-Морс резюмировала возражения, выдвигаемые против постмодернистской поэзии многообразия: оно маскирует лежащее за ним тождество жестокого насилия, предписываемого самыми различными культурами и режимами: «Можно ли нам по- прежнему довольствоваться призывами к признанию «множественных современностей» или «мультиверсальности», тогда как бесчеловечность всех этих множеств часто оказывается поразительно одинаковой?» (138–139). — Но может быть, описанное пение «Марсельезы» — это, в конечном счете, свидетельство колониальной субординации: даже решившись освободиться, черные рабы вынуждены следовать освободительной модели колониальной метрополии? Разве это не похоже на сегодняшнее представление о том, что противники американской политики обязаны распевать «Stars and Stripes» [230]
? Правильнее было бы, если бы колонизаторы запели песни порабощенных… В этой истории содержится двойная ошибка. Во- первых, вопреки обманчивой очевидности, для колониальной власти значительно более приемлемым было бы, когда сами колонисты запели бы туземные песни, чем если бы они пели песни, выражающие нашу глубинную идентичность; это было знаком толерантности и отеческого уважения: колонизаторам нравится разучивать и петь песни колонизованных народов… А еще важнее второе. Распевая «Марсельезу», гаитяне не хотели этим сказать: «Вы же видите, даже мы, дикие туземцы, сумели приспособиться к вашей высокой культуре и политике, вы смогли взять с нас пример!» Они выразились более определенно: в этой битве мы — «более французы, чем вы, настоящие французы», мы отстаиваем высшие цели вашей революционной идеологии, цели, которых вам было не дано достичь.