Но раз уж пищать нам не в новинку и мы сами не замечаем, как пищим, естественно было бы думать, что писк стоит и среди Жозефининой аудитории. Ведь ее искусство нас радует, а радуясь, мы пищим. Однако Жозефинины слушатели не пищат, они сидят затаясь, как мышка под метлой; можно подумать, что мы наконец сподобились желанного покоя и боимся спугнуть его собственным свистом. Что же нас больше привлекает на этих концертах — Жозефинино пение или эта торжественная тишина, едва прошитая ее голоском?[266]
В последней строчке повторяется лейтмотив: значение имеет не голос Жозефины как таковой, а «торжественная тишина», мгновение умиротворения, отдохновения от тяжелой работы, все то, что звуки (слушание) ее голоса несут с собой. Здесь существенным становится социально-политическое содержание: жизнь мышиного народа тяжела, она проходит в напряжении, она трудновыносима, существование нестабильно, оно всегда под угрозой, и сама неуверенность насвистывания Жозефины является отражением ненадежного существования всего мышиного народа:
Наша жизнь полна тревог, каждый день приносит свои неожиданности, страхи, надежды и разочарования, ни один из нас сам по себе не выдержал бы таких испытаний, если бы в любую минуту дня и ночи не чувствовал поддержки товарищей; но даже с этим чувством локтя нам порой приходится тяжело; бывает, что тысячи плеч изнемогают под ношей, которая, в сущности, предназначалась одному. <…> Этот писк, что возносится ввысь там, где все уста скованы молчанием, представляется нам голосом народа, обращенным к каждому из нас в отдельности; в этот критический час Жозефинин жидкий писк напоминает нам жалкую судьбу нашего народа, затерянного в сумятице враждебного мира. Жозефина утверждает себя — это никакой голос, это никакое искусство утверждает себя и находит путь к нашим сердцам, и нам приятно об этом думать[267].
Таким образом, Жозефина оказывается «средством самоутверждения сообщества: она отражает возвращение коллективной идентичности». Она востребована потому, что «только вмешательство искусства и темы великого художника дает возможность уловить сущностную анонимность народа, который лишен способности чувствовать искусство и благоговения перед художником»[268]. Иными словами, Жозефина «побуждает <народ> собираться в молчании — а без нее было бы это возможно? Она составляет тот единственный внешний элемент, который дает возможность неотъемлемым качествам обрести существование». Здесь мы подходим к логике исключения, основополагающей для порядка универсальности: Жозефина — это неоднородное Одно, через которое полагает (воспринимает) себя однородное Все народа. Однако здесь мы видим, почему мышиное сообщество является не иерархическим, где есть Мастер, а радикально эгалитарным «коммунистическим»: оно не поклоняется Жозефине как харизматическому Мастеру или Гению, ее аудитория полностью отдает себе отчет в том, что она — всего лишь одна из всех. Так что здесь мы имеем дело даже не с логикой Вождя, который, благодаря своему исключительному положению, устанавливает и гарантирует равенство своих подданных (они равны в общей для всех идентификации с Вождем). Самой Жозефине приходится растворить свое особое положение в этом равенстве. Ощутив это, мы переходим к центральной части рассказа Кафки — подробному, зачастую комическому описанию взаимоотношений Жозефины и ее публики, народа. Именно потому, что слушатели сознают, что функция Жозефины состоит только в том, чтобы объединять их, они относятся к ней с эгалитарным безразличием: когда она «требует для себя особых привилегий (освобождения от физических нагрузок) в качестве вознаграждения за ее труд или все-таки в качестве признания ее уникальности и ее незаменимого служения обществу»[269], никаких особых льгот ей не предоставляют:
С давних пор, чуть ли не с начала своей артистической карьеры, Жозефина добивается, чтобы во внимание к ее пению ее освободили от всякой работы: пусть с нее снимут заботу о хлебе насущном и все, что связано с борьбой за существование. Пусть! Очевидно, за нее трудится народ. Натуры горячие и впечатлительные — а такие и у нас бывали, — сраженные необычностью этого требования и умонастроения, способного такие требования измыслить, могли бы, пожалуй, счесть его законным. Не то народ — он делает свои выводы и спокойно это требование отклоняет.