Иван Чуйков:
Скорее всего, это игра абсолютно без интереса, но достаточно азартная для меня, поскольку здесь есть некоторый риск. Правда, сейчас игра и возможность использования ее в искусстве как бы узаконены, но риск в том, что в некоторых работах вообще нет ничего моего, а все чужое и т. д. Рискованность ситуации связана еще и с тем, что в вещах, где я отказываюсь от композиции, организующий их принцип совершенно случаен, выбирается по жребию или представляется на волю какого-то постороннего человека, зрителя или владельца картины. Но в подобном риске и заключается весь интерес игры. Сама же ситуация, как игровая, интересовала меня довольно давно. И в первых работах, в которых я использовал апроприацию, цитировал чужие работы – будь то фрагменты или что другое – никаких иных задач, кроме чисто игровых, не предполагалось, то есть нужно было поиграть этими вещами. А это, по-моему, самое интересное, что может быть в искусстве, – это ведь освобождение. Игра как освобождение, необходимое в нашей идеологически нагруженной среде, чтобы выжить. Это освобождение, как выяснилось, невозможно, если бороться с Идеологией посредством других идеологий. Можно только использовать эту Идеологию в качестве материала, что – собственно – и есть игра. Игра фрагментами идеологической картины мира, игра смещением и т. д.Виктор Тупицын:
Имеет ли это отношение к бахтинскому двоемирию, двоемирию между ритуалом, который, по словам Лотмана, «обязателен», и хороводом, который «факультативен»? Не является ли то, что ты называешь игрой, снятием идеологического напряжения между парадигмой карнавального хоровода и доминантной культурной ситуацией, отождествляемой с ритуалом? Я имею в виду «ничейный исход», хотя с точки зрения ритуала ничья – поражение.Иван Чуйков:
Думаю, что да. Хотя бахтинская теория, бахтинский взгляд на вещи мне незнаком. Я, собственно, никогда не читал его текстов. Только упоминания о них. Но, по всей видимости, все это имеет к ним прямое отношение, поскольку первое, с чего начались упомянутые игровые вещи, – это снятие иерархии. С уравнивания высокого и низкого; то есть если говорить о противопоставлении ритуальных вещей хороводу, то это, с одной стороны, официальные государственные знаки, поставленные рядом с совершенно низкими с точки зрения идеологии реалиями – надписями на стене, китчем и т. д. С другой стороны, ритуальное связано не только с советской изопродукцией. Представления о высоком, раз навсегда установленным – тоже официальная идеология, с одобрения которой в один ряд ставятся Рембрандт и, скажем, пропагандистский плакат. Все фиксированное, будь то высокое искусство или что-то другое, – ритуал, тем более что по большей части это практикуется не в жизни, а на уровне догмы, норматива, тезиса, постановления и т. п. Поэтому сопоставление рядом двух вещей из разных культур на визуальном уровне – это не только конфликт, но и взаимное оживление того и другого, т. е. китча, с одной стороны, и Рембрандта – с другой. Короче, хоровод с участием как классики, так и плаката.Виктор Тупицын:
Ты сказал, что подчас пользовался фрагментами работ, которых никогда не было и что – на мой взгляд – связано с понятием «ментального образа». «Ментальные образы» – воображаемые портреты идеального «я», т. е. персонажи, в образе которых мы представляем себе самих себя в тех или иных ситуациях и каковыми подчас не являемся. Имеют ли отношение фрагменты чужих картин к ментальному образу твоего авторства, к аллегории авторства вообще? Быть может, это сам художественный язык тасует как колоду карт варианты «ментальных образов», избегая фиксаций чего-то одного (ритуал) и отдавая предпочтение хороводу личин, – репрезентаций?Иван Чуйков:
Это очень интересный вопрос. Я не могу на него ответить ни утвердительно, ни отрицательно. Попытаюсь просто высказать по этому поводу некоторые соображения. Дело в том, что, когда я начинал пользоваться придуманными фрагментами, первая серия была графическая, состоящая из фрагментов несуществующих работ, о которых говорилось ранее. Это неизбежно упиралось в проект суммарной картины, которую мне приходилось воображать. Весь визуальный ряд (т. е. ряд фрагментов) обладал одной стилистикой. Воображаемая (суммарная) картина называлась «Красный контур». У нескольких из моих друзей висят фрагменты этого несуществующего произведения. Но процесс менялся. Теперь, когда я серьезнее, как мне кажется, отрефлектировал эту проблематику, я использую фрагменты очень разные по форме. Их нельзя привязать, как было тогда, к некоему идеальному «проекту»… Я ведь изменился, и мое «я» не обладает единым стилем…Виктор Тупицын:
Единым «ментальным образом»…Иван Чуйков:
Да. В конечном итоге они сводятся к некоему обобщенному, туманному представлению о том, каким мог быть спектр существований художника.