И словно в ответ на эти слова однажды утром, что наступило все в инее, так что ветки потрескивали на ветру, как стеклянные, и шелушились, будто с них отваливаются осколки, пришла весть, которая вдоль и поперек моментально облетела всю Вену. Священник сербской церкви на Штайерхоф и цензор сербских книг в Вене Атанасий Димитрович Секереш перешел в католическую веру, и Папа лично принял торжественно отпечатанное изъявление преданности новообращенного верующего римской церкви.
Была весна 1776 года, четверг после полудня, и дети с того берега Дуная звонили в ворота, выкрикивая, что прилетели первые аисты, и получали за это в подарок хлебцы с корицей, в соломенной плетенке. Двое мужчин, придерживая шляпы, шли сквозь ветер, несший пыль и ослепленных птиц по Аугартену, и у Йоана из Мушкатировых все чаще случались приступы сентенций.
– Наслаждайся себе и глазом не моргни! Сербы право на церковь в Вене завоевали саблей, замешивая на крови грязь из Силезии и Эльзаса, – говорил он, и было непонятно, высказывает ли он свои мысли, повторяет ли то, что ему поведали другие, или ожидает согласия собеседника. – А греки, – продолжал он, – греки свою венскую привилегию получили за мешки денег, и церковь им выхлопотал у бывшего секретаря дворцового кабинета какой-то итальянец по имени Антоний, что делает бальзамы. Человеку – волосы, а волу – рога… Но то, что наш – допустимо ли сказать наш? – цензор Секереш учинил, превосходит всякую возможность понимания… Я никогда ему этого не прощу, да и понять не смогу. Ужасно. В высшей степени ужасно.
Монах шел рядом со своим другом, и только по рукам его было заметно, о чем он думает. Руки же его, легкие и быстрые, словно он играет на клавесине, летали по перламутровым пуговицам платья тонкого английского сукна. Правая опускалась, расстегивая пуговицы, а левая тут же поднималась ей навстречу снизу, застегивая их. Чуть ниже талии (поскольку левая была медленнее) руки встречались, после чего продолжали свой путь, изничтожая работу друг друга.
Наконец друзья простились, и Досифей остался на улице один. Он открыл серебряные часы, в которых все еще лежали записочки, и посмотрел: было пять часов. Тогда он решительно развернулся на своем желтом каблуке и вскоре позвонил в дверь дома на Беккерштрассе.
Цензор Секереш принял его без слов в какой-то новой одежде (облачение священника он навсегда снял) и ввел как незнакомца в хорошо знакомую гостиную, в то самое помещение для музицирования, где они провели вместе столько вечеров. Сейчас здесь царил беспорядок: на подоконнике лежала груда книг, страницы которых листал ветер, открывая внесенные рукой цензора пометки для большого Thesaurus linguае slavonicae, Словаря сербского языка, над которым Секереш работал годами; на столе стояли разноцветные стаканы с трубками, перьями, ножницами, расческами и щетками для языка и зубов. Цензор усадил гостя на стул, а сам остался на ногах, сам себя держа в объятиях скрещенных рук. На полу на разбросанных по ковру книгах развалилась рыжая борзая. Глаза ее были так зелены, что казалось, будто под кожей она вся зеленая, но это можно заметить только по глазам. Борзая, не вставая, повернула голову к гостю, а монах сплел пальцы и вывернул ладони так, что пальцы захрустели под его слова:
– Благодаря обхождению и разговорам с мужем достойнейшим, опыта и знаний обширнейших и вместе с тем добрым и сердечным, с таким мужем, как вы, уважаемый Атанасий Димитрович, многому я научился, а намерение имею и впредь это продолжать, ибо такова моя главенствующая страсть: тех, кто лучше и ученее меня, с крайним наслаждением и вниманием слушать и от них научаться…
И монах, охватывая улыбкой и цензора, и его рыжего пса, и комнату с чайным столиком, на котором запотевала джезва, добавил к речи своей одно-единственное, совсем неожиданное слово:
– Чаю?
Цензор слушал все это, а его изгрызенная борода медленно наполнялась слезами, после чего он сел в кресло и продолжил давно прерванный разговор с другом, как будто ничего и не произошло.
5
А вечером, когда монах у себя дома вернулся к перу и бумаге, он записал в дневник (позднее опубликованный у Брайткопфа в Лейпциге) несколько слов, которые на первый взгляд не имели никакого отношения к событиям, как вихрь, захватившим его. Это было воспоминание о том, как он побывал на Афоне, где в 1765 году ступил на берег, в надежде продолжить обучение у греческого учителя по имени Евгений Булгарис. Он писал легко, не чувствуя движений руки, кроме тех, когда ему приходилось обмакнуть перо, и сердился, что мысли и чернила высыхают не одновременно: