— Ты простудишься, милый Шалва, — сказала тетя, выходя на балкон, — сегодня ветер.
— Нет, тетя. Я очень закаленный.
— Ты сейчас похож на маленького, Шалва. У тебя такое лицо, как когда ты был мальчиком и приезжал ко мне. Ты помнишь, Шалва, как тебя привозил наш Ираклий? Царствие ему Небесное! Больше таких слуг не будет. Я всегда разрешала тебе посидеть здесь подольше и посмотреть на луну.
— Тетя, — сказал тогда он. Мне тетя рассказывала, у него был такой спокойный голос. — Когда поезд в Тифлис?
Тетя еще ничего не понимала, и она ему сказала:
— Ничего не изменилось в расписании, хотя все изменилось. Странно, но поезда ходят по-прежнему: один утром, другой вечером. Разве ты не привык после ужина слушать его гудок?
И тогда Шалва сказал, еще не вставая:
— Тетя, я хочу уехать на одну ночь. Я вернусь утром.
Тетя заплакала.
Но он поехал в Тбилиси. Его никто не узнал в поезде, наверное, просто не было знакомых. А потом его друзья еще месяц назад распустили слух, что он бежал в Турцию. Что он такого сделал, почему Турция, почему все так боялись за него? — не помню, я была девчонкой, и такое было время.
Но дядя благополучно добрался до Тбилиси и взял извозчика, и тот привез его на улицу, мощенную черными каменными плитами.
Когда, не доехав шагов ста до своего дома, дядя остановил извозчика и спрыгнул на землю, и хотел расплатиться, тот не взял денег. Он смотрел на дядю и улыбался во весь рот:
— Я горжусь, что вез тебя этой ночью, князь. Я не верил, когда люди говорили, что ты удрал в Турцию. Я знаю, что ты никогда не покинешь свою землю.
— Никогда, — сказал дядя Шалва, он и вправду так думал.
Он не стал звонить в дверь, он никогда не доверял челяди, и он не знал, кто сейчас служит ей. Он просто перемахнул через забор в сад. Ее окно, окно их спальни слабо светилось. Оно было на втором этаже. У дяди было в запасе меньше двух часов, рассвет не должен был застать его в Тбилиси.
Если бы дядя знал тогда, что эти два часа — последние два часа в Тбилиси, может быть, он не так провел бы их, может быть, он обошел любимые им места своего города, может быть, просидел бы в хинкальной, может быть, поднялся на гору — ему бы как раз хватило двух часов, — и он увидел бы у своих ног ночной Тбилиси, похожий на бабочку, готовую улететь. Но он не знал, а знай, все равно бы побежал к ней.
Он влез на дерево, неслышно прыгнул на балкон, куда выходил светящийся лепесток ее окна, и заглянул в спальню. Она спала, одна, закатавшись в комочек в самом углу их огромной кровати. Ее платье было брошено в кресло. В высоком трюмо отражался ночник из фарфора. Это трюмо я потом сама у нее видела и любила вертеться перед ним; зеркало было красивое, и мне льстило, что она, известная актриса, отличает меня среди сверстниц. Я тогда знала только, что она была женой моего дяди, когда-то давно. Но я не понимала, почему отец не очень любит мои хождения к ней. Мне не сразу все рассказали, рассказали, когда выросла.
Она всегда была немного небрежна в одежде, не сильно, чуть-чуть, чтобы не быть неряшливой. Дяде моему, Шалве, это тоже в ней нравилось, и нравилось, что платья, сняв, бросает где попало. Он любил, не отдавая горничной, вешать в шкаф шелестящие, пахнущие ею платья. Это уже она сама, хвалясь, рассказывала мне, а про эту ночь рассказала его тетя, не моя тетя Тасо, а его тетя, моя двоюродная бабушка. Она жила очень долго.
…Когда часы с амурами пробили пять, женщина, вздрогнув, потянулась в постели. Теперь дядя видел ее лицо, спящее прекрасное лицо его Ангела. Она спала, а дядя мой стоял на балконе и смотрел на нее.
Полтора часа, пока она спала, он смотрел. У него больше не было времени, только полтора часа; он не мог оставаться в городе до рассвета, а то он бы смотрел вечно. Наверное, смешно теперь: он — политический деятель, в стране — революции, в мире — бог знает что, а он залез на дерево, прыгнул на балкон и, прижавшись головою к стеклу, смотрит, как спит его жена. Она спала, усталая, и он пожалел ее.
Счастье, что она была нездорова в тот день, как бывают нездоровы все женщины раз в месяц, и ее Ромео не приехал после спектакля; через много лет, когда она узнала от меня, она впервые от меня узнала, что дядя смотрел, как она спала, и все дворники были подкуплены, все гремели деньгами в шашлычных, она сказала:
— Бог спас его. Я была больна.
Я так и не поняла, кого она имела в виду — дядю Шалву или дядиного друга; может, она думала, дядя был способен убить их, или она все-таки за моего дядю испугалась, но она стала белая как смерть.