— Возвращайся ко мне, Наталочка! Все прощу… Я опять хочу жить с тобой и дочуркой нашей.
Обожгло меня! Но я твердо так мисочку с крупой на плиту поставила и прямо в глаза его бессовестные:
— Любовь, Петруша, не делится, потому душа неделимая. А разделишь — и нет ее! Один шиш! Загубил ты меня, проклятый аляфрансе! Я теперь сама как партийка твоя носатая! С чужого живу!..
Заплакала, в грудь себя ударила.
Тут Елена появляется с детишками, а Петр Иванович Елене, про меня:
— Дура она деревенская! Была и осталася! Я и вправду мириться хотел.
Плечами пожал, кепи одел — ушел.
На развод подал.
У партии направление взял.
Уехал.
Теперь уже навсегда… И тут — второй удар!
Повел меня Василий Васильевич Парусов в суд. С Петрушею разводиться…
Под ручку идем, а я — слезы лью. Пошли назад, а я — рыдаю. Вернулись. Села я, по обыкновению, на табуреточку, а Василий Васильевич, тоже по обыкновению, голову мне в колени. Я ему чубчик заплетаю, расплетаю, а он руки мои развел и шепчет:
Не любишь ты меня, Наталочка!
— Что ты, Вася? испугалась я. — Что ты, миленький? Еще как люблю! А что плачу, так слезы близко. И обидно все-таки. Венчаны мы с Петром Ивановичем.
— Не любишь! — отвечает, и горестно: — Ты меня вчера в постели, Наталочка, Пиером назвала. Как раз такой момент был, а ты — Пиер! Пиер!
— Прости, — говорю, — Вася! Прости, сердешный!
И хотя любил он меня без памяти, а Петрушу не простил. И тоже у партии направление взял. Оставил на прощание и проживание поросеночка Верку и с супругой своей из Чирикова перевелся.
А тут и третий удар! Вспомнить страшно — это когда подрядилась я с евреями товары возить…
Поторговали в хуторах каких, в селах и назад едем. Две подводы: на передней дядя Евсей с женой, пожилые оба, а на второй — мы — молоденькие: я да Рахиль. Едем так, разговариваем, а из ракитника выбегают
— Стой, жиды!
Окружили нас.
— Деньги, жиды, выкладайте!
А Рахиль — девушка еще, она ко мне:
— Спаси, Наталочка! Дай образок! Вдруг не убьют, у меня волос светлый.
А Евсея уже с подводы волокут, штаны сдирают. Жена голосит по-еврейскому, а они, полумаски эти, одежду на ней рвут.
Я на Рахиль образок свой повесила, а бандиты уже подоспели, кинжалы — в крови. Ухмыляются зубами черными, губы синие облизывают.
— Кудрявые какие жидовочки…
— Сам ты, — говорю, — жид пархатый! Своих, — говорю, — девушек не отличаешь!
А главный полумаска платье у Рахили на груди как рванет, а там, на шейке ее тоненькой, — крестик горит. Он сразу ко мне, а я на подводе встала:
— Руки убери!
А лицо мое в ту весну от страданий и горестей было красоты необычайной! Ну, он, бандит этот, и отступил:
— Ух, красотка!
— Убирайся, — говорю, — я самого Василия Васильевича Парусова красотка! За нами — начальство конное скачет. Всех вас поубивает до единого!
Он и поверил. Кто про Васю не слышал? И в лес полумаски эти побежали…
Как мы до Чирикова добрались и не помню, а опомнилась так: беспризорник у меня кошель схватил и скрылся. А в нем — все деньги! От бандитов спаслась, а тут конфуз и страдание.
Третий удар!
Стефан и Хаечка
Зато Хая была акробаткой!
У нее был талант заворачиваться кольцами и кувыркаться под красивую музыку, и не случалось в Чирикове праздника без Хаи. Когда она выходила в синих шароварах и тоненькими, как веточки, ножками в аккуратных белых носочках вертела под музыку среди специально обученных пионеров, все просто задыхались от восторга и ахали:
— Хая, ах!
А как любил Ханночку в эти минуты возлюбленный ее — едва дождется девушку Стефан… Страсть его захлестывала, поляки, они такие, но ласки дальше положенного не шли: хотел он Ханночку в чистоте взять и непорочною ее белизною законно насладиться.