Одинокая и бездетная, она в ту военную пору с поистине материнским бескорыстием поровну делила свою душу и свои заботы между всеми одетыми в военную форму людьми, надолго и ненадолго появлявшимися в моем доме.
И я вспоминаю сейчас о ней не только потому, что это часть моей собственной памяти о войне, но и часть общей памяти многих, теперь уже немолодых людей, до сих пор с благодарностью вспоминающих Марию Акимовну...
Вернувшись в середине апреля в Москву, я пробыл в ней не больше недели. Судя по одному попавшему мне сейчас на глаза документу того времени, после второй неудачной поездки на Южный фронт, из которой я привез всего-навсего один рассказ, редактор, раньше чем отправить в обещанный отпуск, решил все-таки сгонять меня накоротке еще в одну фронтовую командировку. Соотнося это намерение с характером редактора, думаю, что поездка предполагалась не в назидание, а для моей же пользы: наверное, он считал нужным, чтобы я перед длительным отпуском привез с фронта какой-нибудь оперативный материал. При наших дружеских отношениях, которых он, кстати, ни от кого не скрывал, редактор щепетильно соблюдал принцип: "Дружба - дружбой, а служба службой". Отсюда скорей всего и возникла идея поездки, почему-то потом отпавшая.
После трех с половиной месяцев сокрушительных для немцев неудач на юге, собравшись с силами и нанеся нам контрудар под Харьковом, они выдохлись и были остановлены на той линии фронта, которая без изменений продержалась до новых летних сражений. Нечеловеческое напряжение этой зимы постепенно затихало. И наконец, в двадцатых числах апреля везде, кроме Северо-Кавказского фронта, наступило почти трехмесячное, самое длинное и глубокое за всю войну затишье, как бы перерубившее ее на две половины: первую и вторую.
Ортенберг дал мне отпуск, и у меня в дневниках есть записи как именно это произошло.
...Я задумал писать повесть о Сталинграде, и Ортенберг отпустил меня в Алма-Ату.
- На сколько? - спросил я.
- Впредь до телеграммы, - сказал он. - Пока будет тихо, не трону. Пиши сколько влезет. Начнется шум, немедленно вылетай или приезжай, дам телеграмму...
В письме, отправленном в те же дни родителям, я писал, что собираюсь сесть в Алма-Ате за поэму о Сталинграде и что мне, наверное, удастся пробыть там месяц-полтора.
Не знаю, как объяснить это разноречие: с одной стороны, собирался писать повесть о Сталинграде, с другой стороны - поэму тоже о Сталинграде. Скорее всего собирался делать и то и другое одновременно. Месяц-полтора отпуска по тому времени был такой большой срок, что казалось, все успеешь сделать.
Видимо, перед отъездом из Москвы я сам себя убеждал, что, хотя со времени окончания событий в Сталинграде прошло меньше трех месяцев, писать об этом повесть уже можно и пора! Свидетельством того, как я хотел тогда утвердиться в этой своей уверенности, служит сохранившаяся у меня стенограмма беседы с корреспондентом какой-то американской газеты, какой не знаю, на копии стенограммы этого не написано. Хотя в беседе речь шла главным образом о "Русских людях", которых в то время ставили в Нью-Йорке, но думал я не столько о них, сколько о будущей работе. "Вопрос. Считается непреложной истиной, что произведения, отражающие события истории, можно создавать только после того, как событие это уже отошло в прошлое.
Ответ. Возможно, конечно, что через десять лет я напишу об этом лучше, чем в "Русских людях", но у меня была необходимость писать именно сейчас, когда вопрос, который я ставлю, является вопросом дня, когда пьеса может повлиять на людей, которые ее сегодня посмотрят, а завтра пойдут на фронт. Для меня это интереснее и важней, чем если бы пьеса произвела впечатление на людей, для которых война будет уже в прошлом. Конечно, потом легче разобраться в последствиях войны, но когда находишься в гуще событий, то понимаешь их смысл лучше, чем когда находишься вдали от них. Я говорю не об общем Философском смысле, а о конкретном смысле происходящего и о правде его.
Вопрос. Вы надеетесь, что благодаря вашей пьесе ваши американские друзья лучше узнают природу русского человека?
Ответ. Иностранными писателями и философами всегда бесконечно много говорилось о русской душе и об особенностях русского человека. Конечно, мне хотелось бы, чтобы американский зритель познакомился с особенностями русского человека. Но что до меня, то мне кажется, что все эти особенности сейчас сводятся к одной, свойственной пока на этой войне только русскому человеку: что он дерется не на жизнь, а на смерть. И я рад тому, что эта достойная подражания особенность будет перед глазами у американского зрителя.
Вопрос. Над чем вы сейчас работаете?
Ответ. Думаю написать повесть. Это будет моя первая крупная проза, и я отношусь к ней с некоторой робостью. Это будет повесть о штатском человеке, пришедшем в начале войны в армию, ставшем за войну заядлым воякой, но в глубине души продолжающем считать себя штатским человеком, ибо военным человеком он стал незаметно для самого себя".