Наконец два маленьких полуледокольного типа буксирчика, трепыхаясь вокруг нас, стали проделывать нам во льду дорожку. Но это оказалось не так-то легко. Пятьдесят или шестьдесят километров, которые нам пришлось идти по Кандалакшскому заливу до выхода в Белое море, стоили нам двух с лишним суток пути. Дул ветер, и было нестерпимо смотреть на людей, ютившихся на палубе. Для них натянули навесы, поили их несколько раз кипятком, но все равно я впервые за время войны почувствовал себя так отвратительно человеком, который сидит в этой кают-компании как в стеклянной банке, из которой все видно, но помочь ничем нельзя. Мы жили в этой кают-компании, выходившей иллюминаторами на палубу, ели, правда, скудный, но все-таки обед, я спал на полу, но в тепле. А за стенкой кают-компании люди стояли в очередях за кипятком и спали на голой палубе, просыпаясь от холода. Мы были бессильны чем-нибудь помочь, потому что кают-компания постепенно тоже до отказа набилась людьми. Но чувство все равно было ужасное.
На вторые сутки после нашего выхода из Кандалакши у многих кончился запас продовольствия, но люди терпели, надеясь, что теперь через сутки уже будут в Архангельске. Мы наконец вышли в открытое море, и теперь действительно казалось, что еще через сутки – и все. У кромки льда перед устьем Северной Двины, на тот случай, если бы ледовые условия не позволили пройти нам самим, нас должен был встретить ледокол. Выйдя в открытое море, все воспрянули духом.
Что до меня, то я все эти дни, чтобы меньше думать о происходившем кругом, забирался в каюту третьего помощника, когда он был на вахте, и писал там стихи. Я написал за эти дни семь или восемь стихотворений. В том числе «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины…» и «Словно смотришь в бинокль перевернутый…». А что еще было делать, кроме писания стихов? На душе было скверно, а в животе пусто. И все это вместе взятое делало меня злым и работящим.
К концу четвертых суток мы дошли до кромки льда у устья Северной Двины. Сначала в заливе лед был нетвердый, а дальше, в реке, стояло густое толстое сплошное «сало». Через три часа хода выяснилось, что мы двигаемся с максимальной скоростью – двести-триста метров в час. Но и для того, чтобы сделать эти двести-триста метров, приходилось все время форсировать машину, давать задний и передний ход, опять задний, опять передний, а толку не выходило почти никакого.
Впереди с обеих сторон уже были видны берега. Судя по тому, что застряли не одни мы, а еще несколько пароходов, пришедших раньше нас, ледокол уже давно ожидали. Мы думали (потом это подтвердилось), что как раз в это время пришел караван английских судов с военными грузами и ему пробивали путь все наличные ледоколы.
Наш капитан дал радиограмму начальству, что он ждет ледокол этой ночью. Учитывая, что у него две с половиной тысячи людей на борту, он был уверен, что ледокол пришлют. Настроение в этот вечер у всех стало получше. Никто из ехавших на пароходе не хотел верить, что мы можем застрять теперь здесь, в виду самого Архангельска. Но на следующие, пятые сутки ледокол не появился. Мы продолжали медленно двигаться во льдах. Многие люди на борту уже явно голодали. Появились больные. Докторша Клава приходила в кают-компанию и рыдала навзрыд, говоря, что она не может больше ходить по трюмам и видеть, что там происходит.
Капитан послал вторую радиограмму.
На шестые сутки мы продолжали по-прежнему толочься во льдах, а в общем, за последние двое суток продвинулись всего на двадцать километров. Оставалось еще километров тридцать пять. Берега теперь были совсем близко: на левом виднелось даже какое-то селение. Если бы был твердый лед, то можно было бы спустить людей на берег по льду. Но кругом корабля стояло сплошное «сало». Невозможно было ни пройти пешком, ни проехать на лодке.
Вечером на шестые сутки появился первый покойник. Его вынесли из трюма и прямо на носилках положили на палубе, накрыв брезентом.
Поздно ночью, когда на корабле все уже спали, Зельма увидел, как к этому трупу, озираясь, подошел какой-то человек, быстро сунул руку под брезент и, вытащив оттуда краюху хлеба, спрятал ее за пазухой. Видимо, он боялся, что другие уже начавшие голодать люди заставят его поделиться этой краюхой, и спрятал днем хлеб под брезент рядом с трупом, где никому бы и в голову не пришло его искать.
В эту ночь несколько пассажиров, решив, что команда прячет у себя на камбузе запас продовольствия, взломали камбуз. На самом деле на камбузе почти ничего не было. Команда тоже сидела на голодном пайке. Мы второй день ели только хлеб и пили кипяток. Но самый факт взлома камбуза говорил о серьезности положения.
Весь седьмой день пароход представлял собой странное зрелище. Все, кто только мог, толпились на том борту, откуда был виден архангельский берег. Толпились и упорно смотрели в ту сторону, словно, стоя у этого борта, они были ближе к цели. Это было невольное, но сильное общее чувство, почти психоз, который очень трудно было преодолеть.