Крайне разозленный всем происшедшим, полковник сказал, что он будет только рад этому.
Тогда там, в то утро, я был убежден, что именно так и сделаю. Но потом, когда приехал в Москву и первая острота всего происшедшего сгладилась, наша русская привычка – ладно, сойдет – взяла свое, и я никому ничего не докладывал.
Командир дивизии приказал немедленно вызвать уполномоченного и разыскать нашу машину. Нас покормили. Я сразу подобрел и стал относиться к происшедшему уже с некоторой иронией. Но Трошкин был по-прежнему расстроен до крайности. Ему не только помешали снять нужные газете до зарезу кадры немецких летчиков у горящего самолета, но и засветили всю его пленку, и снятую и неснятую. Абсолютно все, что у него было. У него не оставалось теперь ни одного кадра пленки, и нужно было ехать за ней в Москву.
Машины нашей по-прежнему не было, ее разыскивали по разным частям дивизии. Я пошел в политотдел. Там со мной вдруг поздоровался какой-то человек и сразу начал извиняться. Я его не узнал и в первую минуту не мог понять, в чем он извиняется. Оказалось, что это тот самый уполномоченный, который вчера нас арестовал. Но вчера он был в каске и лицо у него было до того искажено волнением, что сейчас, когда он оказался в пилотке, а на его лицо вернулось нормальное выражение, я просто-напросто не узнал его.
Разговор наш был прерван тем, что меня вызвали к командиру дивизии. Оказывается, нашу машину пригнали и мы могли трогаться в обратный путь…
Корреспонденция, которую я упоминаю в дневнике, была напечатана в «Известиях» 29 июля под заголовком «Разведчики». Проверив ее текст по записям в блокноте, хочу на всякий случай уточнить – вдруг эти люди еще разыщутся, – что одного из разведчиков, заместителя политрука Палаженко, звали Василием Емельяновичем, а второго, младшего лейтенанта Гришанова, Леонидом.
Добавлю сейчас, что это уточнение, сделанное мной, когда я печатал дневник в журнале, было тем более необходимо, что в 1941 году в «Известиях» машинистка, видимо, не осилила моего почерка и на газетной полосе Гришанов был превращен в Гришакова, а Палаженко – в Полаженко.
Вскоре после выхода журнала с дневником я получил первое письмо с известием, что оба разведчика живы. Вслед за ним «Учительскую газету» со статьей «Разведчик жив», в которой описывалась военная судьба гвардии капитана Леонида Васильевича Гришанова, выбывшего из строя в 1942 году по тяжелому, почти смертельному ранению и ставшего после войны заслуженным учителем РСФСР. И наконец, письмо от полковника в отставке, кандидата военных наук Василия Емельяновича Палаженко. Начавший войну под Ельней и дошедший до Кенигсберга заместителем командира гвардейского стрелкового полка, награжденный восемью орденами, и в их числе тремя – боевого Красного Знамени, этот чего только не перевидавший человек безусловно один из тех, про кого верно говорят, что они не только обожжены, но и закалены войной.
О нескольких собственных осколочных ранениях он поминает как о легких, мельком в одной строке письма. Но лето сорок первого года, как наша общая незажившая рана войны, еще и сегодня заставляет содрогаться его закаленную душу: