С одной стороны, обнаженность нервов Достоевского и отсюда – в особенности в тяжелых условиях современного ему общества – непрестанные, часто мелкие, но преувеличиваемые страдания. С другой стороны, эпилептический припадок, представляющий собой, по свидетельству самого Достоевского (с внутренней стороны), наступление великого мира, чувства гармонии, единения со всем мирозданием, словом – некоторый эмоциональный оптимум.
С одной стороны – омерзение и негодование против действительности, с другой – страстная надежда на примирение всех противоречий, хотя бы в мире потустороннем, хотя бы в порядке мистическом.
Даровитая и страстная натура Достоевского углубляла это в одну сторону до того ужасного мучительства себя и других, которое является одной из доминирующих черт его писательства, а в другую – до экстазов.
Так социальные причины толкали Достоевского к «священной болезни» и, найдя в предпосылках физиологического порядка подходящую почву (несомненно, связанную с самой его талантливостью), породили одновременно и его миросозерцание, писательскую манеру и его болезнь.
Я вовсе не хочу сказать этим, что при других условиях Достоевский ни в коем случае не был бы болен эпилепсией. Я говорю о том разительном совпадении, которое заставляет мыслить Достоевского уже по самому строению своему подготовленным для той роли, которую он сыграл.
Достоевский, первый великий мещанин-беллетрист в истории нашей культуры, этими своими настроениями выражал смятение широкого слоя мещанской интеллигенции и интеллигентского мещанства, являясь их необычайно сильным и необычайно для них нужным организатором, источником той «достоевщины», которая была одним из самых главных путей самоспасения для известных широких прослоек этого мещанства, вплоть до эпохи Леонида Андреева, и даже для остатков интеллигентного мещанства, доживших до наших революционных дней.
Переходим к некоторым выводам.
Достоевский, как выразитель мещанства в наиболее судорожный период его самоопределения в огне наступающего капитализма, является по отношению, например, к положительному типу Чернышевского величиной, настолько зараженной чисто мещанскими чертами, что ему было чрезвычайно трудно переброситься за границы мещанства и найти наиболее правильное даже для того времени разрешение противоречий в социалистическом идеале, хотя бы даже утопическом.
Тем не менее, Достоевский проявил очень большую тягу в эту сторону. Удар, нанесенный ему самодержавием, бросил его в такое положение, которое принудило его полуискренне прог вести сложную и тонкую работу по спасению себя и своего дарования путем приспособления к угрюмой действительности.
Никогда противоречия живших в Достоевском тенденций не были им примирены.
Вот почему современники относились к нему с растерянностью, вот почему его высокие покровители не могли ему полностью довериться и постоянно ждали от него неприятных сюрпризов, вот почему радикальное, даже революционное общество его времени чувствовало в нем что-то родное.
Двойственно относились к нему современники, и двойственно относимся к нему мы.
Одаренный болезненной гениальностью, Достоевский создал грандиозные литературные памятники, с предельной силой отражающие смятение среднего и мелкого горожанина в бурях капиталистического перерождения. Значение этого памятника как исторического документа – непреходяще.
Но является ли эпоха Достоевского уже мертвой, прошлой?
Нужно отметить, что никогда Достоевский не имел такого колоссального значения на Западе, как в последнее время. Это объясняется тем, что мировая война вскрыла всю хаотичность и непрочность внешне до некоторой степени упорядоченного ко времени ее начала капиталистического строя. Этот новый распад и неуверенность прежде всего испытали на себе страны, потерпевшие поражение. В Германии, например, Достоевский читается и изучается, как никакой другой мировой писатель. Там появились и собственные Достоевские, вроде экспрессиониста Германа Гессе, который в своем романе «Степной волк» заявляет, что исходом из мрачной жизни к радости является только самоубийство или шизофрения (слабоумие).
Но спаслись ли мы сами от достоевщины? Ну, конечно же, нет! Нам, пролетариям-коммунистам, и всем людям социалистического строительства приходится жить в мелкобуржуазном окружении. В условиях нашей трудной и героической стройки это окружение колеблется, разлагается самым причудливым образом. Разве во вредительстве, в котором мы начинаем разбираться до дна, мало самой подлинной достоевщины?
Мы не можем даже утверждать, что мы сами, то есть та среда, которая сознательно и самоотверженно строит, полностью спасена от достоевщины. Ведь борьба за социализм происходит не только вне человека, но и внутри его, а, как говорил Ленин, старых мещанских предрассудков много и в пролетарии, подчас и в коммунисте. Вся психология сомнений и колебаний, личной обидчивости, фракционерства, вся эта усложненность политико-бытовых взаимоотношений, к великому стыду, родственна достоевщине.